Выбрать главу

Подражательная игра во взрослого — взрослого из книжек — ведется и наяву: все эти тонкие и сложные отношения с новейшими челядинцами — с “настоящим таксистом”, которому надо дать расчисленные сообразно его человеческому достоинству чаевые, с ехидным официантом, с говорливым барменом-утешителем — все, все это примерка на себя чужой взрослости, чужого аршина. Коктейль “Мохито”, гильотина для обрезания сигар… “Игры, в которые играют взрослые”, — но не свои игры. А свои — когда гардеробный номерок попадается хороший: с цифрой 27, а не, скажем, 53, — школьническая щекотка суеверием (высмеянная, кстати, в гротеске Пелевина).

Живущий внутри ребенок смутно жаждет трансценденции, возвышающей Жизни “там”, — между тем эта жажда нимало не влияет на бытование в жизни текущей. В ней другие определители — профессиональная адекватность, “чеканенная свобода”, аксессуары статуса, комфорт-дискомфорт.

Героя постригли в нелучшей парикмахерской и нечаянно стряхнули за ворот остриженные волоски. Только что, сидя в парикмахерском кресле, он в дремотной грезе совершал воинские подвиги, обреченный на зной, жажду и смерть в безводной пустыне. Теперь, вернувшись в пресловутую “реальность”, он досадует: “Я обречен (курсив мой. — И. Р. ) оставшийся день терпеть мучительный зуд и раздражение на шее”.

Грезы беспредметны, реальность предметна. Перипетии метаний героя по Москве сопровождаются и, главное, корректируются приключениями злосчастной рубашки, с засоренным воротом, вспотевшими подмышками, с прибавляющимися на груди пятнами от еды и напитков, рубашки, которую никак не удается сменить. Когда любимая женщина в тревоге дозванивается до героя и наконец просит его о встрече, он... отказывается: друг в истерике, это важно, но и такое вот обстоятельство: “…Я еще раз взглянул на свою рубашку…”, как можно! Это маленькое предательство абсолютной любви роковых последствий не имеет. Герой, попав в конце концов домой, сбрасывает с себя “усталую рубашку” (конденсатор его накопившейся “статусной” усталости) и договаривается о будущем свидании. Но мы вправе воскликнуть: жизнь, то бишь рубашка, взяла свое!

Еще мелкая, непроизвольная параллель. Уже говорилось: герой влюблен во взрослую женщину (“Все очень красивые женщины кажутся мне… что они меня старше”). “Взрослая женщина” в глазах неуверенного инфантила — это опять-таки не возраст, а статус, женщина в своей представительной нише, такая, которой сладко соответствовать. “Очень земная, настоящая, взрослая, красивая, умная, тонкая…” И через пару-тройку абзацев, с той же интонацией: “Грузинская кухня — это настоящая кухня, без дураков! Разнообразная, очень разветвленная, с множеством возможностей”. Реальная женщина. Реальная кухня.

Здесь хочется “заметить разность” между Евгением Гришковцом и его героем. В своих лирических монологах (“Как я съел собаку”, “Одновременно”) автор находит-таки способ “расширения сознания” до некой всеобщности. Ассоциируя как бы машинально, в потоке припоминаний, свою ситуацию с множеством других, он “сразу” и “сплошь”, как о том ему и мечтается, охватывает, дает почувствовать межличные пространство и время. “Вот, например, вышли вы из дома на работу… с портфелем…” “Или такой вариант: вы вышли из дома с зонтиком…” “Или вы вышли из дома на улицу… в какой-нибудь очень далекой и непонятной стране…” “Или поедете вы в Дрезден, пойдете в Дрезденскую галерею…” “Или вот такой странный феномен: сидите вы у себя дома и смотрите… фильм про какую-то Французскую революцию”. И тому подобное. Так своей всеотзывчивостью, “новой сентиментальностью” восполняет Гришковец “твердость, простоту и жесткость отдаленных промышленных городов и городков”, ту, опять же, реальность, откуда родом персонажи “Рубашки” и сам их автор.

Но типизированному герою романа не дано права на эту лирическую экспансию вширь. И тем виднее, что первично, а что вторично.

Архитектор Саня и его друг Макс по ходу повествования плачут не раз и не два. Конкретные поводы не слишком убедительны. Приходится признать, что оплакивают они свою жизнь, которая, по ординарной мерке, к ним весьма благосклонна. Оба — из числа людей, каких принято относить к опорному слою новой России, — работящих, честных, способных, образованных, твердо знающих, что почем, не гнушающихся достатком. Говорят, весь вопрос в том, что таких пока мало, а надо, чтобы было больше. Но, читая “Рубашку”, думаешь: пока они, отлично зная, в какой реальности живут, не знают — для какой, опереться на них нельзя, сколько бы их ни народилось.