Характерно, что своеобразной доминантой шолоховского стиля оказывается изображение внутреннего через внешнее, движений (особенно — резких движений) души и духа через физиологические и соматические реакции, принципиальная воплощенность мира в изображении его Шолоховым, или, как об этом пишет Семенова, “неуклонно проводимый принцип давать переживание и чувство персонажа только через внешний рисунок поведения, через физиологию эмоции, разверзающуюся внутри, в сердце, в жилах, в членах и немедленно бросающуюся в лицо, в ломающуюся телесную пластику”. Не описание, но живописание представляют собой шолоховские полотна, и недаром исследовательница отмечает, что Шолохов словно реализовал талант живописца в “смежном” искусстве. За примерами отсылаю к книге — она ими изобилует. Другой доминантой является неуклонный человеческо-природный параллелизм, с древности известный принцип подобия микро- и макрокосма ( а подобное вызывает резонанс в подобном — старейший, фундаментальный магический принцип), “антропный принцип”, как его называет философия второй половины XX века: это не риторические сравнения человека с окружающим его миром, но способность мира “настраиваться” по человеку, отображать или предсказывать его настроение, состояние или события его жизни, по сути — способность, отражающая глубинную родственность мира и человека.
И наконец, последнее, чего нельзя обойти в Шолохове, ибо не только разрушение и разложение родового тела показывает он, но и новое природнение человеков, и путь этого природнения оказывается вполне неожиданным, тем более для написанного в рамках советской литературы: новое родство приходит через крайнюю степень вражды и разделения, слово “враг” оказывается здесь ключевым для писателя; и видение этого пути Шолоховым проходит разные стадии, опять-таки, от “Донских рассказов” до “Судьбы человека”. В “Донских рассказах” не просто родные становятся врагами, причем самыми непримиримыми и жестокими друг к другу, но и сквозь облик знаемых и незнаемых “врагов” вдруг и, как правило, тогда, когда уже нельзя ничего исправить, проступают черты самых дорогих сердцу людей. Приведу очень важный для данной темы пересказ-анализ “Кривой стежки” (“Донские рассказы”) из книги Семеновой.
“Бедный молодой казак Васька из „Кривой стежки” страстно заклинился первым своим чувством на Нюрке, недавней „неуклюжей разлапистой девчонке”, а теперь „статной грудастой девке”; призывают его на службу в Красную Армию, но, получив от Нюрки, как ни молил он и ни грозился, решительный отказ ждать его два года („Ты там, может, городскую сыщешь, а я буду в девках сидеть? Нету дур теперя!..”), совершает Васька бессмысленный поступок: запасается харчами, добывает винтовку и уходит в лес, дезертирует от призыва, не думая о последствиях, а желая лишь быть поближе к Нюрке, стеречь предмет своей раздраженной страсти. Припасов и терпения хватает разве что на трое суток, и Васька является в дом к Нюрке, где его выдает милиционерам ее мать. Выбив окно и ранив милиционера, Ваське, самому подстреленному в плечо, удается бежать, но уже в окончательный тупик. И вот залегает он в хворосте у речки, нестерпимая боль в плече, отчаяние и пока еще нам неясная на что-то решимость — и, наконец, дождался: вдали показалась ярко-желтая кофта, какую в станице носила только Нюркина мать, он ее на мушку, отомстить, что „доказала”, навела милицию. После второго выстрела его цель легла на песок, Васька не торопясь подошел к ней: „Нагнулся. Жарко пахнуло женским потом. Увидал Васька распахнутую кофту и разорванный ворот рубахи. В прореху виднелся остро выпуклый розовый сосок на белой груди, а пониже — рваная рана и красное пятно крови, расцветавшее на рубахе лазоревым цветком.
Заглянул Васька под надвинутый на лоб платок, и прямо в глаза ему взглянули тускнеющие Нюркины глаза.