В начале жизненного пути тема самоубийства была очень близка Штейнбергу6: в шестнадцать лет он написал первое стихотворение “К смерти”; в восемнадцать — в дневнике: “Я в последних тайниках своего существа ощущаю — я не для мира или мир не для меня”. Но по мере формирования его программы мысль эта ушла; позитивизм отвергался, и возобладала вера в торжество духовного начала личности и всей человеческой истории.
И вот обнаруживается, что, несмотря на любовь, преданность, проверенные десятилетиями, “Сонюрка”, “врожденная скептичка”, была подвержена иным влияниям, оставалась до конца самой собой и, охваченная в последние дни какими-то собственными эмоциями и соображениями, оставила себе свободу выбора. “Фантастический рассказ” Достоевского, с его принципом амбивалентности поведения человека, помог автору писем воплотить сомнения в окончательности любых отношений и оценок.
Текст располагается в пространстве между документом и художественным обобщением. Определить, что перевешивает, невозможно. Да и не нужно: качание между двумя полюсами всегда помогало Штейнбергу за счет писательства не упускать главную цель своей жизни — достичь единства самосознания в человеческом, его личном, воплощении. Но какое место уделялось при этом Сонюрке? Вовне выбрасывается ряд предположений и оценок: “как я люблю мою нежную любовь к тебе”; “идя рядом со мною, ты была далеко от меня и меня почти не замечала”. Писание исполняет также функцию длительного психоаналитического сеанса, в котором пишущий — аналитик и пациент одновременно. “Ты знаешь, — сообщает Штейнберг Фане Каплан, — что я пишу Соне бесконечное письмо. Когда я занят этим, иногда мне кажется, что не она покинула навсегда эту квартиру, а что я сам как бы в отъезде и живу бобылем в уединенном отеле — в каком-то далеком незнакомом краю”. Приближение — и отстраненность, продление общения — и углубление в его сущность, а значит — удаление. Штейнберг заканчивает свое письмо как бы примечанием, апеллируя к объективному и вечному течению времени: “догоняю я тебя, Сонюрочка”.
А. Штейнберг пережил свою жену на девять лет. Освободившись от служебных обязанностей (не сразу — после подыскания подходящего заместителя), он целиком занялся литературной работой: написанием воспоминаний о русских интеллигентах (которые он набрасывал до того, а теперь активизировал под давлением Исайи Берлина)7, составлением тома из написанных за шестьдесят лет философских работ (для чего их надо было собрать и перевести с шести языков на один “общепонятный”, английский)8, окончанием монографии о Достоевском9. Была даже идея собственного восьмитомника. Он на подъеме; вся творческая работа (и дневники) приобретает характер “исповеди в собственной исповедальне”. “Кончается восьмой месяц после ночи в этой самой комнате, где я не успел проститься с умиравшей Сонюрой… Хочу на всякий случай успеть проститься с самим собой или, по меньшей мере, произнести молча первые слова прощания. Пишу по-русски, на языке, сопровождающем меня и сопровождаемом мною с самого начала моего сознания, сознания моего Я. В его объятиях сердце мое легко согревается, в выемках его, в мягких его складках и наслоениях я нахожу удобные углубления для самоощущения и даже более требовательного самоощупывания. Все это по-русски содержится в слове „прощание”. Ясно, что проститься с самим собой значит простить самому себе: „Прости, прощай” — „Прощай, прости”. Я не успел восемь месяцев тому назад проститься с Сонюрой — успею ли я теперь проститься с самим собой? Сколько времени осталось мне? Сейчас я спокойно и рассудительно уверен, что я прожил жизнь не так, как надо было…” (дневник, 17/18 сентября 1966). Не построивший собственной, на манер немецкой классической, философской системы, А. З. Штейнберг создавал такие — не прочитанные до сих пор — философские этюды.
Впечатление, которое производил на окружающих Штейнберг, выразил президент ВЕКа Н. Гольдман: “Экстраординарная фигура Штейнберга по характеру, энциклопедичности знаний и спокойному благородству была похожа на старое еврейство <…> Чудесная легенда нашей истории о 36 цадиках, которые сформируют гуманистическую основу существования и которые обладают скрытым секретом, — одна из очаровательных среди еврейских этнических и религиозных концепций. И если имеются 36 цадиков в нашем поколении, Штейнберг несомненно был одним из них… В его личности соединилось несколько аспектов. Он был революционером, полным джентльменства, миролюбия и доброты. Он был глубоко религиозным и в то же время терпимым, далеким от фанатизма. Он был лояльным и страстным евреем, но и большим гуманистом и универсалистом в своих знаниях и интересах, в своем мышлении и своем характере” (“On Memoriam Dr. Aaron Steinberg. 1891 — 1975”. — World Jewish Congress, Geneva, 1976).