Выбрать главу

Ты всегда осуждала наши “эльяшовские” взрывы. Редко, редко случалось, чтобы на твои серо-голубые-зеленые глаза навертывались слезы. Ты всегда жила в себе и никогда не выходила из себя. Если бы тебе суждено было присутствовать при моем конце, ты стала бы очень задумчивой, рассеянной и оставалась бы деятельно озабоченной, с твердым решением в запасе принять нужные меры на случай плохого исхода. Так что же? Это я сам уско­рил твой конец? Боже-Боже, как знать?!

Но остается еще одна ужасная догадка. Хочу, моя дорогая, моя ненаглядная, поделиться с тобою и ею. Может быть, ты дашь мне какой-нибудь знак, хотя бы в снах моих, в которых ты за эти три недели была такой частой милой гостьей?

 

Пятница, 8-го апреля, 2 ч. пополудни

В эту роковую ночь, с 17-го по 18-го марта, я вдруг очнулся от сильного толчка в левый бок, с ноющим сердцем. Я чуть снова не разрыдался, но сразу подтянулся, боясь нарушить твой сон. Слезы, однако, капали на подушку, и в ноющем сердце зашевелилось острое сожаление о случившемся поздно вечером. В сознание врезались твои слова: “Ты не понимаешь…” Не хотела ли ты, недоговаривая, щадя меня, открыть мне, что я не вижу, что пришел уже срок, что это последние твои дни и что я не должен ничего требовать от тебя, не должен волновать тебя, что лучше и для тебя и для меня самого дать тебе отойти с миром. Этого я действительно не видел, может быть, боялся увидеть и, конечно, “не понимал”. Я сильно испугался и в испуге моем вспомнил, как в последнюю субботу поздно вечером я вскипел, когда ты заговорила о том, что, может быть, следует последовать совету доктора и перевезти тебя в больницу. Я вскипел, потому что я это воспринял как готовность твою принести мне еще одну жертву и “освободить” меня от ухода за тобой у нас на квартире, хотя бы ценою такой жуткой разлуки. Ведь из-за моей собственной еще не преодоленной окончательно болезни я не мог бы даже посещать тебя в больнице. Я с волнением стал тебе объяснять, что там ты будешь лишь отвлеченным “случаем”, если не хуже — объектом для научных экспериментов с престарелыми больными. Лучшего ухода, чем здесь, у тебя не будет, то же — с пищей — я громко доказывал, волнуясь и кипя. Меня волновала, во мне кипела даже горечь какой-то обиды: неужели твоя тяжкая болезнь сделала тебя равнодушной ко мне и тебе безразлично, как я буду мучиться в разлуке с тобою в этом положении?.. Ты сделала вид, будто ты согласилась с моими доводами. Но теперь, в эту глухую ночь, меня осенило: все связалось со страшным смыслом твоего “Ты не понимаешь…”. Не тянуло ли тебя прочь от меня не ради того, чтобы снять с меня бремя “брата милосердия” (и какое это бремя — служить тебе?!), а желание избавить меня от того, чтобы я стал свидетелем твоей, может быть, мучительной кончины? Страх обуял меня.

Мне все еще казалось, что ты спишь. Твое несколько затрудненное дыхание явно доносилось до меня. Но ты вовсе не спала, а, как скоро выяснилось, уже некоторое время следила за тем, как голова моя ворочается на соседней подушке то слева направо, то справа налево. Между тем страхи мои нарастали. Припомнилось, как вечером, когда ты согласилась на четвертушку апельсина, ты говорила так тихо, что я не сразу тебя понял и подошел к тебе почти вплотную: “Ты же знаешь, что я уже третий день не слышу хорошо…” А ты в ответ хоть и несколько громче, но с ноткой досады в голосе: “Это ничего, это скоро пройдет…” И опять я “не понял”: не досада и не равнодушие были в твоем как бы пренебрежительном замечании, а намек на то, что дело для меня самого не в снова проявившемся недуге моем, а в твоей неотвратимой обреченности. Укол в сердце был такой острый, что я невольно приподнял голову с подушки, подавляя вздох. “Ты не спишь?” — пробормотала ты едва слышно. И это было начало нашего последнего разговора.