Прямолинейная бедность этой оппозиции, узость такого мостика осмысленности над широченной пропастью исторических загадок обкрадывает смыслом и сам роман. Образы враждебных Маскава и Гумкрая у Волоса слишком посюсторонни, материальны, бесчувственны. Карикатурны богачки в “золоченых башмаках” — пародийна мистика посвящения ратийных чинов прогонами через болото. Нарочито упрощена программа революции, участники которой всерьез считают своей идеей требование компенсации за то, что не сидят “за игорными столами” и не “жрут устриц”. И может, главный промах автора тот, что он вложил осмысление исторического пути России в уста одного из ее демонов, вождя, зачем-то в романе переименованного в Виталина, но оставившего при себе опознавательные знаки — картавость и кепку. “Ничто не кончается в этой стране”, — обобщает призрак Виталина “сказку про белого бычка”, по сюжету которой суждено жить России. “Идеи гумунизма не умрут никогда”, “какие бы блага ни предложила России западная цивилизация”, — обозначает он две вечно сменяющиеся модели русской жизни. И вот — кульминация речи, главное объяснение, слово найдено: “Да потому что эта страна никогда не станет богатой ”. Опять за рыбу деньги!
“Маскавская Мекка” — роман футурологический, со множеством технических и пейзажных придумок, но не провидческий. Он не пытается разгадать историю — он упрощает ее до цинической оголенности, понятности ее движущей силы — денег. Денег, которых всегда хочется, но которые не могут дать того, чего ты на самом деле хотел, когда их хотел. Такой вот у нас кэрролловский нонсенс, в котором мы живем. И главное, хочется понять: за кого сам автор? Куда предлагает нам бежать после того, как внятно доказал, что бежать в Маскав бессмысленно, а в Гумкрай — смертельно опасно?
Если роман Волоса ставит проблему осуществления утопии и сосредоточен на реалиях фантастической жизни будущих утопийцев, то Крусанова и Букшу интересуют прежде всего не закланные агнцы-утопийцы, а жрецы — производители и сокрушители утопий. Эксперимент исторического цикла поставлен ими не в материальном, а в духовном плане. Исходя из разных посылок, Букша и Крусанов по сути приходят к одним и тем же выводам.
“Всего этого давно следовало ожидать”, — в “Аленке-партизанке” Букша представляет нам свою революцию “очередной”, ожидаемой по логике исторического цикла, а потому мультяшной, несерьезной по исполнению: просто один из персонажей видит, как правительственный “флажок дергался, дергался, да и вниз поехал. А на его место всплыл новый”. Эта простота свершения переворота обеспечена тем фактом, что каждый раз в абсолютной свободе Корпорации таится холод наступающей Империи, и наоборот. Уже не удивляешься, встречая в повести Букши термины романа Быкова, который Корпорацией, в свою очередь, назвал модель государства южан, мобильную и ловкую в бытовом обеспечении, а Империей — грузное голодающее государство варягов, сильное одной идеей и тысячами расстрелов. Типажи эти намечены и у Букши. Открывающая повесть революция как раз сменила очередную на Славянскую империю со столицей в Константинополе, мечту русского мессианства. Возвращаются колхозы, любовь к “Отцу”, форма, мобилизация юношества в дружины. “Все сворачивалось. Мир холодел”.
Букша находит в холодеющем государстве воспитанную еще на той, доимперской, абсолютной свободе девушку Аленку. “Если не сделаю, думала она, ничего, — буду считать себя ничтожеством!” — героиня готова откликнуться на вызов времени, на исторический шанс свершения . Аленка — трагический образ личности, желающей сдвинуть, обновить мир силой своей воли. Мир в контексте повести — это данность исторического цикла, которая как раз и означает невозможность свершения, обреченность всякой восстающей против миропорядка личности. “Мы бы напились и убили всех палачей!” — в этих словах скрыта мрачная ирония цикла: “убили… палачей”, убили убийц — в желании изменить мир подчинились его логике. Аленка, задумавшая переворот, в дурной закольцованной реальности вынуждена только следовать порядку вещей.
“Вы святая”, — приоткрывает Аленке ее тайну влюбленный Казимир. Но Аленка не понимает послания и возражает: “Мы не святые, мы политики”. Их спор — о возможности перемен. Аленка настаивает на реализуемости своей воли к переменам — Казимиру уже очевидно, что действия Аленки никакая не политика, а бессмысленный подвиг во славу свободы, подвиг самой веры в возможность переломить ход данности, подвиг веры и личной свободы как святость.