И дело не в собачьих экскрементах, а в том, что она устала, болеет, ждет, надеется, а ничего не меняется, даже в Париже. Потому и раздражает ее все чужое, неласковое, что она хочет вернуться, а возвращаться некуда, она успела и старуху мать сюда перевезти. А чего она только не делала! И моделью была — дородная, рыжая, с недоуменным выражением лица ничего не понимающего животного, улыбалась, теребила кольцо, развязывала красные ленточки на ситцевом деревенском платье, здесь таких не шьют. Потом перекрасилась в брюнетку, мыла посуду в соседнем кафе, била тарелки, возвращалась поздно, жизнь выскальзывала из рук, разлеталась вдребезги и почему-то мыльными пузырями, постоянно хотелось плакать, руки стали горячие, красные, некрасивые. Потом повезло. Устроилась консьержкой, выделили квартиру на первом этаже, мама, муж, взрослая дочь, коротко подстриглась и перекрасилась в блондинку. Счастлива, жизнь удалась, но ощущение тоски никуда не ушло. Потому и ругается на местных собак.
А зато у нас в шестнадцатом красные занавески, ритмичный дождь, ритмично взвизгивает соседка в такт бьющемуся о стену дивану (эти ее взвизгивания непростительно похожи на собачье тявканье или продолжительную и несдерживаемую икоту), равномерно и ревниво воркующие голуби, вспугиваемые соседкиным протяжным вздохом.
А зато у нас в шестнадцатом церковь похожа на вытянутый “сакрекер”, что на Монмартре, а напротив — красная пародийная фаллическая стела, воспевающая бог весть кого за никому не известные деяния. Может, на нее в окно любуется соседка?
А еще у нас в шестнадцатом норковые шубы и облезлые винтовые лестницы, в прорезь которых не пролезают чемоданы.
И кажется, я уже знаю, что буду скучать.
Маруся, ее звали Маруся, она меня не любила, сердилась, категорически отказывалась заводиться, чихала так, словно у нее насморк самый настоящий, а я ее любила так, как я любила его свитера, носки, тулуп его дедушки, короче, все, что было хоть как-то связано с ним, поэтому я гладила ее бирюзовый вырвиглаз ржавый кузов, чувствовала непреодолимое родство с ней и шептала ласковые слова в форточку, когда он оставлял меня в машине одну, я рассказывала ей про себя, про него, про нас, постепенно она ко мне привыкла, перестала капризничать и даже пыталась развить вполне приличную скорость, но дело не в этом, однажды мы с ней вместе спасли его в автокатастрофе, обе случайно, я — тем, что позвонила вовремя, она — тем, что удачно перевернулась и он не пострадал, да, именно так, мы обе любили одного мужчину.
Когда он продал ее, я плакала. Плакала, стараясь не попадаться ему на глаза — он бы не понял. Так бы я оплакивала сестру, но он не любил нас обеих.
Сегодня я шла домой в отвратительном настроении, а какое оно еще может быть, когда все неправильно, все пусто, все незачемно, и вдруг у входа в наш дом — шестнадцатый округ Парижа, дом два, сквер Ла Фонтэн, что может быть более французским, более буржуазным, — и вдруг у входа в наш дом стоит она — бирюзовый ржавый улыбающийся “Москвич”, Маруся, Маруся, как ты материализовалась в Париже?
Неужели ты хочешь напомнить мне, что я возвращаюсь домой?
Сегодня занимались с Бартеком прощальным шопингом. То есть целеустремленно так занимались, на результат. Правда, денег все равно не было, так что результат был материальный, но не воплощаемый. Что он смотрел — не знаю, так как ходили мы исключительно по женским магазинам. И вот когда я беру в руки маечку — чудное создание с розово-затертой аппликацией и бежевой ленточкой, никогда в жизни ничего подобного не носила, — он хитро улыбается, отбирает маечку, задушевно глядит в глаза и строго произносит: у тебя появился мужчина?
Я краснею, верней, бледнею, верней, становлюсь в цвет этой маечки и каждого оттенка ее аппликации, чтоб ее, пеструю такую, размывчатую, даже с зеленью — и отвечаю, выдергивая маечку обратно: “С чего ты взял?”
“Ты сама не своя, и маечки... ты же никогда не носила маечек. Страшно подумать, я за два месяца ни разу в джинсах тебя не видел. Ни разу в одной и той же юбке не видел, да, — но и не подозревал, что ты можешь джинсы надеть. А эту маечку можно только с джинсами, и на рок-н-ролльный концерт, и в такой маечке ты девочка, да и только, а не непонятно что на каблуках, так что, мужчина, новый?”
“Все тот же, — говорю, — ретриверный, на тебя похожий, все тот же, он слушает Элвиса, ну разве можно в моих шелковых юбках твист отплясывать, так что это свершилось — я начала носить джинсы”. А он улыбается, скотина такая, улыбается: “Я рад. Теперь ты совсем не холодная и не далекая, как раньше, и с тобой можно ходить на концерты и пить польскую водку, только что, в Америку ты уже не едешь? В Россию возвращаешься?” — “Возвращаюсь, — говорю.— Вот, недавно возвращалась, но снова здесь”. И мне легко и воздушно. И я покупаю маечку. Расплачиваюсь воспоминаниями.