Оставив в стороне банальные сравнения и “романсные” эпитеты-метафоры (странность в книге, которая по значимости “мессиджа”, по остроте и современности главной темы, по увлекательности чтения, в конце концов, может претендовать на звание бестселлера), обратимся к чрезвычайности этой любви. Девушка, прямиком вышедшая из полностью атеистических “семьи и школы”, из общества, в котором в течение полувека религия преследовалась в уголовном порядке или изничтожалась морально; девушка, ничего не знавшая о Боге и Церкви (кроме предвзятых понятий: “церковь угрюмая, строгая, грозящая пальцем”, “сплошные анафемы и перегородки”) и никогда ранее не испытывавшая признаков религиозного чувства, тем более глубокого и всепоглощающего, совершила по тому времени одиозный и одинокий, даже героический поступок: крестилась в православную веру, воцерковилась, стала молиться, принимать участие в церковных таинствах — поститься, исповедоваться, причащаться — и… влюбилась в монаха.
“„Значит, вот что я вам скажу, — батюшка помедлил, взглянул на нее внимательно и как будто с сочувствием, — вам этого человека надо оставить. <…> Никогда больше с ним не встречаться”. — „Я его люблю”, — прошептала она наконец, теряя последние силы. „A он — монах. Любить монаха — это грех. Серьезный. Подумайте и о нем”. <…> — „Может быть, хотя бы потом, хотя бы письма?” — „Не надо. <…> Бог все устроит и без писем”. <…> Через два дня в трубке зазвучал знакомый голос. После светского вступления Аня брякнула: „Ходила тут намедни исповедоваться, и меня обличили”. <…> Отец Антоний точно бы замер там, как-то мгновенно все поняв и почувствовав, и тихо-тихо сказал: „Что ж, это полезно”. И ждал, ни о чем не спрашивал. „И я думаю, что обличили правильно”. Он молчал. „Потому что нет в наших отношениях правды Божией””.
Любовь как запретный плод, как невозможное счастье — драма запретной любви, преступления на почве любви бесспорна в своей экзистенциальной сущности, беспроигрышна как сюжет (в нашем случае она втрое усилена “неотмирным” статусом героя, метафизическим “ужасом” преступления). Эта драма, которую Мария Ремизова в свое время охарактеризовала как “греховную страсть очень чистых и высоких людей”, “чувство глубокое и прекрасное и тем не менее беззаконное и недопустимое”, представлялась вполне исчерпанной в прежнем, журнальном варианте.
И первая реакция — вопросительная: зачем? Зачем автор воскрешает образ “той любви” и широковещательно, отдельным изданием отмечает ее десятилетний “юбилей”?
Вообще-то название прежней, журнальной редакции — “История одного знакомства”, а не “История одной любви”, как это ошибочно представляется памяти читателя десятилетней давности, запомнившего подрагивающую, скачущую со скоростью телеграфной ленты линию задыхающейся, напряженной, почти запротоколированной любовной муки и слегка подзабывшего маленькую, но существенную, отрезвляющую деталь. Не романтическим переживанием, но “суровым реализмом” веет от того, настоящего названия. И тайной, которая не согревает, а холодит отстраняющим жестом.
Журнальная “История одного знакомства”, наверное, не могла познакомить с собой (каламбур случайный) многих, как это в силах сделать отдельное издание. Сегодня книгу прочтет куда большее число читателей (и каких — молодых, подросших, новых и других!); к тому же Кучерская, выступая на презентации книги “Бог дождя” 5 июня 2007 года в Духовной библиотеке (Москва), так объяснила собравшимся второе явление “того же самого”: “За те 10 лет, когда я его написала, я очень сильно изменилась. Тогда сюжет писала девочка без жизненного опыта, имеющая только опыт страстной и сильной юношеской влюбленности. Но моя героиня многого не понимала из того, что понимаю сегодня я. И получалось, что к старому тексту я, сегодняшняя, практически не имела никакого отношения”. Исповедальность, по мысли автора, в новом варианте уступает место “стилизации исповеди”; “окончательный роман заключает в себе больше литературной мистификации, нежели реально отраженных сюжетов из собственной жизни”.
В этом торопливом отречении от “старого текста” чудится что-то ненатуральное, какое-то слишком разгоряченное, сказанное в пылу дискуссии слово. Ведь “новый” текст практически не отличается от “волжского”, сравнительный — даже постраничный — анализ не дает картины “полной переработки романа”: сюжет, композиция, стиль — словом, все смысловые и формальные признаки остались в новой версии без существенных изменений. В новой редакции автор дистанцируется от своей героини не изменением ее внутреннего облика и ее позиции, вообще — не переосмыслением событий и образов, а переназванием романа, переименованием главных героев, переводом текста из прямой речи рассказчицы в косвенную (повествование во второй редакции ведется от третьего лица). Лаконический текст “черновика” (первого варианта) дополнен, поменялись местами некоторые главы, фрагменты; редактируя роман, Кучерская внесла в него логические и другие коррективы. Но и “десять лет спустя”, и под другим названием — это все тот же роман, с той же страстностью и страстью обращенный на тех же персонажей; пафос — и любовный, и критический, и обличительный — остался прежним. Чем новый текст отличается от “юношеской” энергической прозы, так это несколько иной моторикой: Кучерская как будто внесла в него размеренное дыхание, отстраненность, взгляд “сверху”; “исповедь” поверена взрослым охлажденным разумом, — все это позволило настроить читателя на более созерцательный и вдумчивый лад, на обдумывание смыслов, в то время как “исповедальность” первой версии толкала на лихорадочное сопереживание, “участие”.