В каждом доме классная комната и маленькая комнатушка для учителя. Учительская семья в другом школьном доме так боялась общаться с нашей мамой, что демонстративно ни он, ни она не здоровались, не разговаривали и просто отворачивались. И снова наше жилье — печка и односпальная кровать для старшего. Трое детей и мама на печи без всяких подстилок и подушек, опять на голых кирпичах. Зима 1939/1940 года. Помню, по деревне ходит совершенно раздетая, босая молодая женщина. Иногда заходит к нам. Она всегда веселая и все поет частушки:
Куплю Ленину портрет,
Золотую рамочку.
Вывел он меня на свет,
Бедную… дворяночку.
Да, вывел…
Нам сказали, что это обезумевшая от горя дочь тех, кто жил в одном из кирпичных домов. Ее подкармливали деревенские женщины, ночевала она в небольшой пещерке в основании бугра, из которой крестьяне набирали песок. К весне она исчезла.
Ра ходит в среднюю школу, в восьмой класс. Мы с сестрой как бы учимся в четвертом, но в класс, где мама вела уроки и который был в том же доме, мы, не имея на ногах никакой обуви, смогли ходить только к весне, когда потеплело и стало возможным сидеть на уроках босиком.
Средняя школа находилась на краю села. Там же при школе магазин для учителей. Туда иногда привозят хлеб, хотя должны привозить регулярно. Вот типичный день. Подвода ушла за хлебом на станцию Черемисиново. Вся деревня об этом знает и надеется, что после того, как купят свои порции хлеба учителя, им, крестьянам, что-нибудь останется. Поэтому у магазина уже с утра толпа. Если холодно, все сбиваются в ближайшей избе, где не продохнуть. Через каждый час кто-то выбегает, смотрит на дорогу — не едет ли подвода. Иногда радостное оживление, что подвода едет, заканчивается тем, что она порожняя — хлеба не дали. Расходимся. И сколько за зиму таких сидений в избе и возвращения ни с чем. И опять голодные ложимся спать на печи. Голод доводил до полного равнодушия, какой-то отрешенности от всего. Мама, наша самая терпеливая, столько испытавшая горя, все переносящая мама лежит на кровати — рыдает. Просит меня сходить в соседнюю деревню и называет три хаты, в которых можно поживиться хоть чем-то съестным. Надевают на меня все теплое, что есть дома, и я иду.
Избы в деревне никогда не закрывались. Вхожу в первую хату, стою на пороге. Спрашивают: “Тебе чего, девочка, ты откуда?” Начинаю объяснять и просить хоть что-нибудь. У хозяйки ничего нет, да и по убогости хаты чувствуется, что это так. Во второй хате то же самое. В отчаянии захожу в третью — те же вопросы, те же ответы — я от учительницы, из Толстого, мама просила, она отдаст с зарплаты… Ну нет ничего у нас! А я уже уйти без ничего просто не могу, стою. Тогда хозяйка раздраженно слезает с печи, открывает конфорку, вынимает чугун и достает оттуда мне три пареных турнепса. Это действительно все, что у них есть. А мама просила еще хотя бы на одну папиросу табачку, ною я. Тогда с печи встает хозяин, открывает пустой сундук, и там на дне лежит один голый столбик от табака, он мне его отдает. Это богатство я несу домой семь километров. Сразу съедаем турнепс, мама строгает палку ножом, закуривает. А что завтра — никто не знает.
Нищими были мы, но не менее нищими были и колхозники. В отличие от других деревень, где мы жили, в Толстом было лучше с топкой. Во-первых, разрешалось брать в стогах солому и, во-вторых, за селом вдоль реки росли большие кусты осинника. Мне запомнилось счастливое, улыбающееся лицо мамы, когда она однажды приволокла большую вязанку осинника и стояла, отдыхала у дома. Запомнилось потому, что в те годы я улыбающуюся маму не видела никогда.
Деревенские дети и мы с ними, как только сходил снег, а земля была еще ледяная, выбегали босиком на улицу и играли в лапту. Домой прибегаешь — ноги красные, как у гуся, сразу на печку. Мы, любопытная детвора, всегда спрашивали, кто что сегодня ел. Большинство дружно отвечали — щи из кряпивы, мы тоже питались в основном такими же щами, только, может быть, у них в щах была еще и картошка, у нас ее не было. Просидев всю зиму голодными на печи и выскочив на ледяную землю по весне, никто из нас и из деревенских ребят никогда не заболевал.
В это лето жили как-то полегче, чаще привозили в школу хлеб, добрая продавщица давала хлеб под зарплату, и не только нам. У нее был список учителей, и она записывала, сколько кто должен. Каждый раз с дрожью дожидаешься своей очереди, не зная заранее — запишет она или нет (очень больших должников она уже не записывала и хлеб просто убирала с весов). Вот стоишь, она взвешивает и называет рубли-копейки. И ты тихонько говоришь: “В тетрадку”. И если она берет тетрадку и записывает, в душе буря радости! Хватаешь хлеб, корочку в рот — и домой.