Много, очень много было разговоров о литературе и живописи. Он очень любил Вересаева за его искренность. О Достоевском говорил, и я с ним полностью согласна, что, читая его, уже с первых страниц понимаешь, что пишет нездоровый человек, и это сразу откладывает нездоровый отпечаток на все, что он пишет. И чрезмерные страсти в его романах тоже от нездоровья. Я не могла и до сих пор не могу читать Достоевского. Мне его самого и всех его героев сразу становится жалко. У всех у них какой-то душевный надлом.
О Льве Толстом Николай Владимирович как-то сказал, что это слишком сытый писатель. Сказал как бы между прочим, но чувствовалось, что эта мысль глубоко продуманная и созревшая. Очень любил из современных Паустовского тоже, как и Вересаева, за его искренность. О поэтах почти не было разговора.
А уж наших художников-передвижников и реалистов ни в грош не ставил. Это, говорил он, неудачные фотографы, ни у кого из них нет собственного восприятия и собственного ощущения того, что они рисуют. Три медведя годятся только для заверток конфет, художника там нет совсем. Можно найти такой лес, сфотографировать, и это фото ничем не будет отличаться от картины Шишкина.
Всегда приглашал к себе домой посмотреть репродукции европейских художников. Я одна пойти стеснялась, а девочек своих уговорить не могла. И вот однажды решилась. Пришла к ним в коттедж часам к семи. Он открыл дверь. Мы вошли как бы в небольшой зал, я села за круглый столик, и он — “включи свой магнитофон”, — возразить ему, прервать его было невозможно, во-первых, потому, что было страшно интересно и необычно, а во-вторых, потому, что он настрадался без человеческого простого общения и разговора на небиологическую тему, а просто на любую другую, он показывал совместные фотографии с Бором, Эйнштейном и мирового значения биологами, которых я не знала, и когда перешел к европейской — итальянской, испанской — живописи, глаза его горели. Уже одиннадцатый час. Уже неудобно находиться в чужой квартире. Вот, думаю, сейчас выйдет Лелька и устроит нам скандал.
И Елена Александровна действительно входит с подносом, на котором чай, чашки и печенье, и со словами: “Вы, наверное, устали, попейте чайку”, — ставит все это на столик и… уходит.
Это была необыкновенная женщина. Улыбчивая, но совершенно неразговорчивая с посторонними людьми, бесконечно преданная биологии, она, кажется, берегла каждую минуту своей жизни. Мало того, что всю научную литературу ее супруг читал ее глазами, она вела эксперимент свой собственный, часто задерживаясь на работе, и поскольку платили им очень мало, она без какого-либо стеснения бралась кому-нибудь что-нибудь сшить. Портних там не было, и одной моей знакомой Елена Александровна — на руках! — взялась сшить зимнее пальто. И сшила! Невероятно изящное и в тоже время теплое. Такая деятельность тогда, конечно, преследовалась, но кроме нас троих об этом никто не знал, как и не знали о других ее услугах нашей молодежи. Удивительно, как Е. А. удалось сохранить и привезти из Германии личные вещи семьи, книги, фотографии и репродукции картин в то время, когда Николай Владимирович был уже арестован и увезен в Сибирь. Их младший сын, Андрей, был парнем нашего возраста, жил вместе с ними в Сунгуле, но избегал какого-либо общения с приехавшей молодежью. Он был уже женат на скромной уральской девушке, но так же, как и мы, ходил в кино и в клуб поиграть на бильярде. Но даже когда мы с ним играли в паре и невольно обменивались репликами, на второй день на работе, кроме “здравствуйте”, никогда не скажет ни слова.
Прощались мы с Николаем Владимировичем совсем оригинально. Я уже была замужем, был апрель месяц, в лесу местами лежал снег, и сверху порошило снежком. Муж пошел за дочкой в ясли, а я спешила домой. Бегу, опустив голову, и только вижу впереди белеющие тонкие стволы берез. И вдруг у дороги вместо стволика березы широкое серое дерево. Подняла голову — стоит Николай Владимирович. Биологов тогда переводили в другое место, как, впрочем, и нас, и он ждал меня, чтобы проститься. Прощание было тривиальное, много было хороших слов об искренности моих песен, а уж какие там особые песни — смешно. Запомнилось только одно, он сказал: “Я вначале думал о тебе — какой-то серый воробей. Все скачет и скачет по лестницам, — а я действительно медленно спускаться по лестнице не умела, всегда летела бегом, взявшись одной рукой за поручень, — ничего в ней яркого нет, одна голубая шапочка. Потом понял, что это не так”. И все, больше ни слова.