Сталинский ампир лишь отражал новые общественные порядки: «Воротясь с войны, Щагов, как и многие фронтовики, не узнал той страны, которую четыре года защищал: в ней рассеялись последние клубы розового тумана равенства, сохранённого памятью молодёжи. Страна стала ожесточена, совершенно бессовестна, с пропастями между хилой нищетой и нахально жиреющим богатством. <…> дочь исполкомовца уже одним своим рождением предназначена к чистой жизни и не пойдет работать на фабрику. Невозможно себе было представить, чтобы разжалованный секретарь райкома согласился стать к станку. Нормы на заводах выполняют не те, кто их придумывает, как и в атаку идут не те, кто пишет приказ об атаке» [2] .
Советский Союз превращался в карикатуру на царскую Россию. Совслужащие и школяры облачились в вицмундиры. Элита переселилась в просторные и светлые «сталинские» квартиры, народ остался в подвалах и коммуналках. Даже в пролетарском Свердловске квартал элитных «сталинок», выстроенных для уралмашевского начальства, в народе прозвали дворянским гнездом.
«В послевоенной полуголодной Москве бабушка звонила маме на работу с восторженным докладом о моем завтраке:
— Витюша съел целую баночку черной икры!», — вспоминал Виктор Ерофеев, сын высокопоставленного дипломата [3] . Чуть повзрослевшему «Витюше» московские одноклассники казались «оборванцами, маленькими клошарами», они «пахли бедностью» [4] .
Демократичная хрущевская эпоха несколько сгладила социальную рознь, но не искоренила ее. На смену баракам пришли пятиэтажки, народ несколько раз «расслаивался» на высших и низших, привилегированных и «остальных». Престижные прежде профессии превращались в занятия для «лохов», в моду входили другие, прежде невысоко котировавшиеся.
Последний всплеск «классовой борьбы» случился в середине — второй половине восьмидесятых, во время перестроечной «войны» с номенклатурными привилегиями. Новая революция стала закономерным итогом двадцатого века с его пошатнувшейся верой в разум, в человека, в построение идеального общества. Писатель Борис Хазанов называет доминантой нашего времени «горькое разочарование в демократическом идеале XIX <…> в том, что именовалось творческими потенциями народных масс» [5] .
Новое время не знает жалости к «маленьким людям». Лозунгом времени стала перевранная русская пословица про богатых и здоровых. «Маленький человек» либо деградировал, превратившись в бомжеватых героев «новой драмы», либо морально устарел, стал воспоминанием, сюжетом из истории литературы, сохраненным лишь на страницах школьных учебников.
Передо мной два словаря: «Современный словарь иностранных слов» 1992 года, подготовленный еще в Советском Союзе, и «Новейший словарь иностранных слов и выражений» 2003 года. В старом словаре читаю: «Гуманизм — совокупность идей и взглядов, утверждающих ценность человека независимо от его общественного положения и право личности на свободное развитие своих творческих сил, провозглашающих принципы равенства, справедливости, человечности отношений между людьми». Из нового словаря исчезла фраза о ценности человека вне зависимости от его общественного положения. Что же, составители словарей — народ наблюдательный и восприимчивый. Зрят в корень.
С булгаковских и зощенковских времен прошли десятилетия, иные потомки Шарикова окончили престижные университеты и защитили ученые степени. В девяностые годы пришло время поквитаться за старые обиды, и уж здесь несчастным «совкам» припомнили многое. Новый классовый подход, новый взгляд, превративший «маленького человека» едва ли не в человека убогого, морально ущербного. Бенедикт Сарнов так характеризовал родственных Шарикову героев Зощенко: «Они даже не подозревают о существовании каких-либо моральных координат. Они не „преступают” их, потому что им нечего преступать. У них отсутствует тот орган, наличие которого так умиляло старика Канта и который <…> он называл нравственным законом внутри нас» [6] .