Выбрать главу

Тогда и зрительский интерес освобождается от парашютных строп и переносится с восприятия отдельных частностей (как, например, оказываются решены навязшие на зубах фразы-пароли типа «В Москву! В Москву!») на сгустки проступающей сути.

 

Заходишь в зал, а там активно, до слезоточивости, смердит дым и по сцене ходят растрепанные артисты: жизнь продолжается и к нашему приходу уже давно идет, чтобы закончиться вместе со спектаклем. Жизнь заканчивается, истончившись, прогорев, замерев и разрушившись.

Собственно, спектакль именно об этом — люди пьют чай (водку, молоко, простоквашу), а в это время рушится мир в целом; рушатся их персональные миры, которые они не в состоянии удержать на весу — как, например, свечу…

В этом спектакле много огня, трансформирующегося в свои последыши (горение как окисление, гниение), и воды, что лучше всего передает суть времени: в самом начале спектакля она капает с белья и развешенных на веревках книг (метафора, объясняющая сделанные режиссером купюры), с шинели, висящей на плечиках: в нее затем, не снимая плечиков, просунут тело музыканта, который лихим привидением закрутится в вихре…

Коробка зала открыта, даже обнажена, вплоть до кирпичной кладки, а с другой стороны — завалена всяческим хламом, сближающим дом Прозоровых с цыганским табором. А это табор и есть: на сцене все время толпа, хозяйство, изгвазданное грязью, нешуточные страсти…

Точнее сказать, никакого дома нет, он уже давно сгорел, хотя и до сих пор воняет пеплом, на его руинах, неравномерно раскиданных по площадке (остов рояля, превращенный в кровать, груда плетеных корзин и тусклых геликонов), конторка, тюки матрасов, видеопроектор…

Да, в левом углу все время крутят какое-то кино: историю трех сестер, снятую в стиле декадентской фильмы, иногда она прерывается и начинает транслировать все, попадающее под линзу объектива, потом фильма возобновляется вновь.

Тогда кто-нибудь из персонажей берет большой кусок пергаментной бумаги, сооружая что-то, отдаленно напоминающее экран, чтобы другой персонаж мог поджечь его. И тогда пламя расползается по проекции, которая не прерывается, но, кажется, может длиться вечно.

В финале перед экраном сгрудятся все актеры, чтобы посмотреть, как оно на самом деле было…

Потому что спектакль Аттилы Виднянского вывернут наизнанку как старый замасленный тельник. Начинается он с третьего акта, когда все уже закончилось и продолжается, действия, ужатые до дайджеста, без какой бы то ни было паузы наплывают друг на дружку до тех пор, пока по экрану не поползут титры…

«Три сестры» идут в полумгле чада, слегка подсвеченного отдельно стоящими софитами; здесь все время предрассветный полумрак, точнее — сумерки заката.

Описать этот сюрреалистический по форме и абсурдистский по духу спектакль нет никакой возможности. Он слишком изобретателен, в нем слишком много всего происходит одновременно, а изначальные чеховские смыслы несколько смещены.

Смещены по-ленкомовски: так Захаров берет классический текст, чтобы вычитать из него параллельные (современные) и перпендикулярные смыслы и сделать смешно. А вот Атилла Виднянский делает не смешно, а абсурдно. Интересует его не социальное звучание, но бессмыслица человеческого существования.

Все чеховские подтексты, упрятанные за кулисы, вытащены на сцену и заряжены в одновременно нарастающий хаос. Все отношения развиваются одновременно. Из-за чего персонажи не слышат ни себя, ни соседей, живут автономной жизнью, несутся, подобно астероидам в открытом космосе, время от времени сталкиваясь друг с другом.

И тогда в разреженном или окончательно безвоздушном (обездушенном) пространстве, подсвеченном софитами (художник нам изобразил глубокий обморок вселенной), возникают точки бифуркации.

Это похоже на фильмы Киры Муратовой, на ее «Астенический синдром». Или на то, как бы Николай Коляда, с его интересом к изгвазданной (поюзанной) реальности, мог бы поставить Чехова в стильном Ленкоме. Или же так Феллини мог бы поставить Кустурицу.

Тем более что «Три сестры» идут по-венгерски; актеры кричат, как испуганные галки, вставляя в гортанный захлеб русские имена, а титры на стене, выполняющие роль не столько перевода, сколько титров из эпохи великого немого, зависая и путая еще больше, задают очередную степень отчуждения не только от классического текста, но и от привычного образа жизни.