“Рукопись первого своего романа я отправил Александру Трифоновичу Твардовскому в “Новый мир”, — вспоминал Сергей Александрович. — Шел 1952 год. Надежды опубликоваться не было никакой. Но вот получаю письмо от Сергея Сергеевича Смирнова, в котором он вместе с Твардовским сообщает, что правовое мое положение не имеет ничего общего с литературным процессом и они собираются печатать мой роман!.. Но им это, конечно, не удалось. Только когда я был освобожден из ссылки и в 1956 году полностью реабилитирован, эта моя первая большая вещь появилась в „Новом мире”. Редактором журнала был тогда Константин Симонов. Он мне сказал: „Давайте всех, кто у вас явно заключенные, назовем эвакуированными. Умные люди поймут, что к чему”... Чтобы роман увидел свет <...> так и сделали…”3
Пока Темир выкладывал свои доводы, я вспомнил про загадочный шкаф. И сказал:
“Ладно. Журнал твой, если покажешь книги, которые хранятся в твоем шкафу”.
“Это не мои, это бабкины книги”.
“Как хочешь”.
Соблазн был велик. Темир сдался.
И мы оказались в доме. В сумрачном, тихом.
Девяностолетняя бабка давно уже не вставала с постели.
Я молча прошел в большую комнату, и пока Темир что-то объяснял бабке, потрясая книжкой “Нового мира”, я открыл тяжелые застекленные дверцы. И найденное в шкафу многое и навсегда определило в моей жизни. И уничтоженные впоследствии цензурой книги, и неприятности с книгами, выходившими в свет, и отношения с пишущими коллегами, а главное — смысл того, чем я занимался и занимаюсь. В шкафу оказалось многое из того, что яростно отвергал Селивановский. Первые издания Сергея Буданцева, Бруно Ясенского, Артема Веселого. На титуле “Гуляй-Волги”, например, красовался автограф: “Щербатому коновалу — лучшему из четырех, Артем Веселый”. Оказывается, погибший в лагере отец Темира дружил с писателем (тоже погибшим). Там были книги, названия которых, казалось, навсегда исчезли из советской печати. Это, кстати, позволяет мне сейчас если не разрушить, то хотя бы поколебать давний и надоевший миф о том, что в конце тридцатых годов, в эпоху больших репрессий, читающие люди все, как один, старательно избавлялись от книг, скопившихся в их квартирах. Да, конечно, одни книги сжигались, другие выбрасывались, из третьих выдирались портреты опальных деятелей, но такие упрямые бабки (а их было немало), как бабка Темира Федорова, покидая города, в которых им отныне запрещалось жить, тащили с собой не только ложки-вилки, бедный свой скарб, но книги, книги! Волей вождя всех времен и народов пространство Советского Союза неустанно покрывалось томиками Бабаевского и Фадеева, Павленко и Мальцева, а волею высылаемых на северба бабок то же самое пространство так же неустанно покрывалось томиками Бабеля и Буданцева, Артема Веселого и Бруно Ясенского, даже того же Селивановского. На гнезда такой вот великолепной “антисоветской литературы” я не раз позже наталкивался в Благовещенске, в Хабаровске, в Новосибирске, в Свердловске, в Томске, даже в Южно-Сахалинске и в Магадане, не говоря уж про Питер и про Москву.