Юный Николай Евреинов, впоследствии знаменитый театральный деятель, «человек-театр» (на семь лет старше Гумилева), совсем уже было собрался бежать в Америку, но после всех приготовлений круто изменил решение. Ближайшему другу — матери — он признавался, что незачем бежать в Америку, поскольку туда бегут все. Теперь его манит Африка — страна приключений и диких зверей [12] .
Грань веков стала как раз тем временем, когда центр мечтаний юных романтиков сместился из Америки в Африку. Континент экзотического соблазна из американских прерий был перенесен в африканские джунгли: Хаггард и Эберс потеснили Фенимора Купера и Майна Рида. Англо-бурская война актуализировала африканские страсти русских мальчиков в столицах и провинциях.
«С ужасом и восторгом стояли мы пред единственным в городе оружейным магазином и мысленно выбирали двухствольные винтовки, охотничьи ножи и кривые ятаганы.
Зловещим шепотом обсуждали грядущую экспедицию.
<…> Расстоянием не стеснялись. Жертвенный порыв с географией не считался» [13] .
Все русские гимназисты того поколения мечтали о бегстве — сначала в Америку, потом в Африку. Одному это удалось — Николаю Гумилеву.
Гумилев открыл для русской поэзии и с впечатляющей силой ввел Африку в русскую поэзию (соответствие гумилевской Африки реальной — другой вопрос). Подобно тому как массовое сознание редуцировало всего Блока, заключив его в формулу-образ «певец Прекрасной Дамы», всего Брюсова — в «мэтр и маг», а Сологуба — в «поэт Лилит» и прочие банальности этого рода, весь Гумилев был закапсулирован в формулу-образ «беглец в Африку». Бегство в Африку и абиссинский миф стали как бы фирменной маркой поэта Гумилева, его опознавательным знаком — в сознании читателей-современников, в критических отзывах, отложившихся вокруг его стихов, в литературном и окололитературном быту.
«Гумилев перешел в африканское подданство», — иронизировал Александр Блок. «Русско-эфиопскому поэту Гумилеву» адресовал свое шуточное послание Николай Лернер. А сам Гумилев, едва узнав стороной, что в одном рассказе Тэффи речь идет о путешественнике — о путешественнике всего только, — поспешил принять это на свой счет. Другой путешественник по Африке появился в рассказе Владимира Набокова («Звонок»), написанном много спустя после африканских путешествий Гумилева, и даже не появился, а только был помянут, но случайно ли его промелькнувшее имя — Николай Степанович? Миф о «беглеце в Африку» держался долго и стойко.
От имени некоего «мы», то есть, следует понимать, литературного круга, к которому принадлежал и он сам, Чуковский писал об этом так: «Знали мы и о том, что безусым мальчишкой, только что со школьной скамьи, он тайком от родителей убежал почти без копейки в свою любимую Африку (1907) и что впоследствии, чуть только вступил на литературное поприще, снова умчался туда — на этот раз в самую глубь континента — в Эфиопию — охотиться за слонами и львами — путешествие тягостное в те времена, когда не было ни радио, ни самолетов, ни автомашин» [14] .
Много — на сорок лет — раньше он уже написал об этой истории, написал по-другому, легкими ироническими стихами сказки «Бармалей», придав своему безусому герою, бежавшему тайком от родителей, тоже малолетнюю спутницу и совместив времена, когда самолетов еще не было, с временами, когда они уже были:
…Папочка и мамочка уснули вечерком,
А Танечка и Ванечка — в Африку бегом, —
В Африку!
В Африку!
III
В последние свои годы, готовя «Чукоккалу» к изданию, Корней Иванович прокомментировал гумилевские автографы в этом своем рукописном альманахе и написал небольшой мемуарный очерк о Гумилеве — деликатный и сдержанный литературный портрет. Очерк должен был стать общим комментарием к присутствию Гумилева в «Чукоккале», а особая сдержанность и тактичность (все-таки родственная «тактике») были обусловлены абсолютной запретностью имени Гумилева в советской печати. Вокруг мнимого заговорщика Гумилева убийственная власть создала подлинный заговор молчания: не было никогда никакого поэта Гумилева, а всякие там слухи по этому поводу подлежат решительному пресечению.