И все же гумилевский «Мик» в журнал «Для детей» попал. Косвенно, отраженно, но все-таки попал. В многосоставной пестрой ткани «Крокодила», среди оглушительной множественности его «реминисценций» и «аллюзий», способной озадачить присяжного постмодерниста, среди полупародийных или вовсе пародийных всплесков, иронического подмигивания в сторону чужих текстов, вдруг зазвучали строфы, явственно апеллирующие к гумилевской поэме. Быть может, не лишено смысла то обстоятельство, что появился этот отзвук «Мика» во второй части «Крокодила», написанной летом 1917-го и опубликованной в «Для детей» много спустя после четвертого номера.
В этой части Крокодил Крокодилович, благополучно вернувшийся в Африку из Петрограда, оделил подарками своих малолетних крокодильчиков, разрешил несколько педагогических моментов, насладился семейной идиллией и принял высоких гостей — царя-гиппопотама с его зоологической свитой. Все это у Чуковского — с иронией, порой благодушной, порой издевательской. И вдруг — резкий перелом: в ответ на просьбу ублаготворенного лакомствами гиппопотама рассказать «о тех медовых пирогах, / О куличах и калачах, / Что кушал ты в чужом краю» [21] , Крокодил Крокодилович (так нелогично!) произносит длиннейший, более чем на 60 стихотворных строк, трагический монолог о мучениях зверей в петроградском зоопарке. В «Крокодиле» нет другого столь же обширного риторического фрагмента, тормозящего действие этой стремительной сказки. Юмор исчезает, а ирония, если она и сохраняется, пародийно оттеняет перенасыщенный пафос монолога. Патетический Крокодилов монолог так же мало похож на Чуковского, как основательно близок к Гумилеву — именно к «Мику».
В «Мике» читаем:
…Он встал,
Подумал и загрохотал:
«Эй, носороги, эй, слоны,
И все, что злобны и сильны,
От пастбища и от пруда
Спешите, буйные, сюда.
Ого-го-го, ого-го-го!
Да не щадите никого!»
..........................
И павиан, прервав содом,
Утершись, тихо затянул:
«За этою горой есть дом,
И в нем живет мой сын в плену.
Я видел, как он грыз орех,
В сторонке сидя ото всех…» [22]
Ситуацию этой сцены, ее ритм и образы предлагается сравнить со следующими местами монолога Крокодила (для удобства сравнения сделана небольшая перестановка, и фрагменты монолога приводятся не в той последовательности, в какой они располагаются в сказке Чуковского):
И встал печальный Крокодил
И медленно заговорил…
Вы так могучи, так сильны —
Удавы, буйволы, слоны…
Вставай же, сонное зверье!
Покинь же логово свое!
Вонзи в жестокого врага
Клыки и когти и рога!
Там под бичами сторожей
Немало мучится зверей:
Они стенают и зовут
И цепи тяжкие грызут…
Вы помните, меж нами жил
Один веселый крокодил…
Он мой племянник. Я его
Любил, как сына своего…
Пародируемый текст и пародия связаны друг с другом развитой системой перифраз, почти цитат и, кроме того, «общим знаменателем» — лермонтовским «Мцыри», поскольку свою африканскую поэму Гумилев осуществил в ритмике и строфике поэмы Лермонтова о героическом бегстве . Романтический ореол «Мцыри» мерцает вокруг «Мика». (Обратим внимание: «Мцыри» вспоминается в момент бегства другому юному искателю экзотических приключений — герою рассказа А. Серафимовича «Беглец»; ассоциация, очевидно, неслучайная.)
Соотнесенность поэм Гумилева и Лермонтова была замечена и по-разному оценена современниками. Р. В. Иванов-Разумник, например, не без едкости уверял, что «Мик» — всего лишь беззаконное соединение «Мцыри» с «Максом и Морицем» [23] . Соединить «Мцыри» с «Максом и Морицем», Лермонтова с Вильгельмом Бушем, — значит, по сути, снизить высокую героику до мещанской склоки, подменить романтическое единоборство инфантильной преглуповатой потасовкой, придать героическому эпосу пародийные черты и тем самым дисквалифицировать его. Включив слегка перефразированные строфы «Мика» в принципиально отличный контекст своего «Крокодила» (и едва ли не только этим создав эффект пародии), Чуковский высказал на языке сказки ту же — во всяком случае, чрезвычайно близкую — мысль, что Иванов-Разумник на языке критической статьи.