Вообще, Степанова и Гуголев как поэты имеют достаточно много точек пересечения: оба деформируют синтаксис, играют на неоправдавшихся ожиданиях читателя в условиях, когда он уже готов принять один вариант развития событий или позицию лирического героя, но внезапно ему предлагают нечто совсем иное. Разница, однако, существенна: Степанова почти никогда не пользуется явной иронией, а у Гуголева именно такая ирония остается одной из основных «лирических масок» героя.
Среди тех, кому оказаны «жесты доверия», — также и покойный Андрей Туркин (1962 — 1997), поэт практически забытый, в посмертном собрании которого «Точка сингулярности» обнаруживается несколько стихотворений, написанных в соавторстве с Гуголевым. Туркин как раз был поэтом холодной иронии; по словам Михаила Айзенберга, «ответственные и важные слова [Туркина] отыгрывала стирающая всякую серьезность гримаса: губа выпячена, брови кривым домиком, только взгляд внимательный, осветленный — охотничий» [14] . Это блестящее описание поэтики Туркина на языке физиогномики, но, что важно для нас, действительно оно и для Гуголева. Например, в «Диалоге с шашлычной колбаской» эта самая колбаска говорит вещи более чем возвышенные:
…А чтобы дождавшийся Судного дня Спаситель из бренной утробы в жизнь вечную взял и меня…
В то же время текст, посвященный Туркину, описывает опыт наркотического галлюцинирования непосредственно по туркинским шаблонам, у которого объекты мира предстают как бы игрушечными, что подчеркивается и на уровне строения стиха, — почти всегда мы имеем дело с короткими строками ямба или хорея, вытесненными в поэтической практике из «высокой» поэзии в поэзию детскую или, шире, наивную [15] . К тому же трагические сцены у Туркина словно бы лишаются подлинно трагического при полном сохранении фатальности ситуации. От трагического остается как бы «контур», но ни к какому аристотелевскому «очищению» он, естественно, не приводит:
Мы придем с тобой с работы, мы уколемся и ляжем — превратимся в самолётик, но — с горящим фюзеляжем.
Тут можно вспомнить и другое стихотворение Гуголева, не вошедшее, правда, в «Естественный отбор», но посвященное той же теме:
В кишках урчит от всероссийских вин. Дрожат колени в ожидании прихода. Все те, кому я продаю морфин, не доживут до будущего года…
Вообще, несмотря на отдельные неточности, наш поэт одним из первых открывал эту до сих пор отчасти запретную тему, что вызывало некоторое, мягко говоря, недопонимание со стороны коллег по цеху. Так, в затеянной на страницах «Митиного журнала» дискуссии Бахыт Кенжеев писал об этом стихотворении, что «социопсихологические исследования лучше не рифмовать» [16] , а М. Задорнов и вовсе заявил, что «этот стих может спокойно соперничать даже с таким шедевром махрового черносотенного антисемитизма, как стихотворение С. Куняева „Разговор с покинувшим родину”». Имелись в виду, очевидно, строки «чтоб не могли забыть жидомасоны / тысячелетие крещения Руси», которые, вложенные в уста лирическому герою-наркоторговцу, естественным образом должны были бы восприниматься в ироническом контексте.
Можно было бы считать это курьезным приветом из «лихих девяностых», если бы Гуголев в дальнейшем своем творчестве не развил все те черты, которые вызывали столь неоднозначную реакцию. Лирический субъект все заметней стал приближаться к альтер-эго автора — в поздних стихах поэт избегает предлагать читателю такие «сконструированные» личины, далекие от его собственной жизненной практики, но сам «социопсихологический» материал при этом приобрел чуть ли не большую остроту. Так, совсем недавнее стихотворение «Рассказывает гёрлфренд моего бестфренда…» представляет собой тонкую социальную зарисовку, своего рода бытовой анекдот, лишенный даже намека на дидактику. Зарисовка проста: описывается девочка-подросток из, на первый взгляд, глубоко религиозной семьи, но в процессе развертывания повествования оказывается, что, во-первых, ее мать «начальником УВД являлась в прежней жизни», а во-вторых: