Выбрать главу

— Работаю, мама, работаю.

— Как тебя на все хватает? Я вообще не пойму, из чего ты сделан, сынок.

Мне хочется замять разговор о ее единственном сыне. Тем более что это так легко.

— Вы, наверное, и не знали, кто сидел в лагере?

— Конечно не знали. Когда начинались пожары, дрожала земля, так мы с Ларисой боялись, что они вырвутся и нас всех переколотят. Там дядя Леня некий сидел, который маме записочки передавал. Но что за дядя Леня? Что от него осталось? Вот она жизнь. О господи, — философски вздыхает Девушка. — Куда едем, куда поворачиваем?

Улица Тукая укрывает нас тополиной тенью, и автобус уподобляется подводному гроту. На дне грота в затылок друг другу стоят полужесткие кресла. Вросшие в кресла пассажиры путешествуют не в пространстве, они стремительно перемещаются во времени, о чем свидетельствуют коралловые выражения их лиц и рук. Я вспоминаю голомозого младенца, вымазанного сливой. Я продолжаю принимать его за маленькую Жанну. Его я отлично вижу, а ее — нет. Она лежит в углу, скрытая утренним полумраком, в котором пируют Нюсины клопы. Тополя остаются позади, и мы попадаем под упражняющийся в беглом счете закатный луч. Поручни, штанги, оконные переплеты отбрасывают целый веер розовых теней. В детстве именно в этот час начиналась мигрень, которую мать снимала легким поцелуем в макушку. “Мерседес” заходит на поворот, и солнечные прямоугольники летят через весь салон, подобно метнувшемуся вспять косяку камбалы.

— Владивосток красивый?

— Владивосток весь на холмах, весь на горах, и сверху смотришь на море, на порт — ну это сказка! Это что-то невероятное. Воздуха невероятно много, и моря невероятно много.

— До сих пор не понимаю, как ты вырвалась из Вахрушева.

— Я же тебе рассказывала. Был конкурс юных дарований. Я поехала, выступила. Все деньги просадила на ситро, зеленая водичка, и вдруг — боже мой! — мама. Ее вызвали. И ей сказали: “Девочка очень слабенькая, хрупкая, тонкая, но она создана для сцены”. Мама стала засыпать письмами цирковые училища и балетные школы. Но брали только нацменов. А мы, как выяснилось, ни к какой нации вообще не относимся. И тут у тети Раи приспело такое дело, ну, неважно какое. В общем, врачи ей прописали Одессу.

— Ты хоть понимаешь, что ты чудачка?

— Есть люди, которые сразу меня отвергают. Еще слова не сказала, а они — уже. Хотя потенциально я не несу ничего такого, у меня как раз таки посыл нормальный.

Боже мой, неужели и я отношусь к этим людям? А может быть, она говорит обо мне, только обо мне, но не понимает этого и никогда не поймет.

— Существует норма равнодушия, а ты ее недовыполняешь. Сачкуешь. Конечно, это бесит. Она хорошая, а мы плохие?

Мать поднимает брови, выкатывает глаза, поджимает губы. Она вовсе не против, чтобы я ее за что-нибудь отчитал, но на этот раз я, похоже, хватил. Ее лицо, которое беспрестанно меняется, целую автобусную остановку хранит верность одному выражению — возмущенно-торжественному…

 

Раиса Тарнопольская была женщиной, которая всех кормила и всех проклинала. Баба Рая не могла пройти мимо голодного зяблика, а накормив его, тут же проклинала. По отдельности эти два креста она носить не умела. Все о себе узнавал вставший на дороге табурет и был проклят сразу до третьего колена. Червь, подгрызающий корни бабы-Раиного табурета, вызывал подкрепление, и тогда куча невидимых и вездесущих ртов лакала янтарный клей, благодаря которому не рассыпаются табуреты и вообще вещи. Табуреты спали глубоким сном в еще не народившихся полтавских дубах, а баба Рая уже подсыпала им стрихнин в потапцы с помидорами. И на этом же табурете Рая плакала, проклиная своих неблагодарных детей. Ведь ради того, чтобы у них была на обед курочка, она могла гнать мужа в пасть к самому дьяволу. И дядя Шура со своим вовремя прооперированным, укороченным кишечником пер хрусталь из Кишинева. В конце концов она уездила его. У гроба Рая бунтовала: “На кого ты меня оставил?! Ты хоть понимаешь, на кого ты меня оставил?!” С ее стола не пропала ни одна крошка. Но тот, кто попадал ей на язык, уже не имел в жизни счастья. В конце концов все ее проклятия сбылись.

В начале шестидесятых электрики приехали поменять лампу в фонаре, который висел над улицей Шолом-Алейхема. Десятилетний Валерочка, племянник тети Беллы, стоял в ноябрьских сумерках посреди дороги. Он смотрел, как монтеры возятся с прикипевшим латунным цоколем. В санках сидел семилетний Олежка. Из темноты вылетел автомобиль. Все произошло слишком быстро. Белла записала Олежкину смерть на Валерину совесть.