Тема, о которой идет речь, непроста. Здесь требуется, по справедливому слову Т. Касаткиной, “другая” научность. Научность специфически гуманитарная, поскольку предмет слишком выдается в ту область человеческого, которая включает и самого исследователя; отстраненно-объектное, по образцу “позитивных” наук, рассмотрение здесь столь же затруднительно, как затруднительно выпрыгнуть нам из себя; это научность, гуманитарная до дна, поскольку исследуется не только материя слова, но и дух его — в свете “вечных истин” и высших ценностей. Дух тонок, а данные человеку истины просты, и исследовательское слово часто оказывается немощно удержаться на лезвии: избегая дурной бесконечности глубокомысленного ученого кружения в лабиринтах отвлеченностей, не впасть в дурную простоту, таящуюся в соблазнительных правильностях формул и грубом наложении духовного на эстетическое.
Любой подход не свободен от издержек, порой весьма “небезобидных”; однако внимание С. Бочарова небезобидность их привлекла именно в работах, открыто представляющих тот подход, который можно назвать аксиологическим, ценностным. Название С. Бочарова радикальнее: “религиозная филология”, — оно представляется ему “удачным” и, судя по всему, в научном смысле ясным. Но ведь с какой стороны смотреть; в каком контексте, с какою целью и как название употребляется.
Что действительно ясно в этом определении, так это — эмоциональный обертон: отчужденно-, или раздраженно-, или язвительно-ироническая окраска (мол, “что может быть доброго...” и т. д.), словно бы имеющая в виду сочувственника, которому неприглядная суть явления, названного “религиозной филологией”, должна быть так же очевидна, как, к примеру, смысл выражений “плохая погода” или “нехорошая квартира”. Другими словами, “научно” понравиться такое определение должно скорее всего тому, кто разделяет мнение об одиозности религии как таковой и ленинскую иронию в отношении “боженьки”. Но не на это, очевидно, рассчитывал автор.
Другая неловкость — в том, что определение заставляет усмотреть (или предположить) у автора идею: вот, мол, была у нас безрелигиозная филология — настоящая, научная, а теперь...
Но и этого автор, может быть, не хотел, он ставит вопрос иначе. “Была у нас религиозная философия, пришло время религиозной филологии”, — как бы с иронической усмешкой говорится в первых строках постскриптума. Если создатели русской религиозной философии, продолжает С. Бочаров, “были озабочены обоснованием своего пути: как возможна религиозная философия, соединяющая проблемность и критичность научной мысли с догматичностью мысли религиозной?”, то “религиозная филология”, предполагает он, “очевидно, не видит в собственном самоопределении особой проблемы и просто себя уверенно утверждает” — как “новое слово в литературной теории”.
Все это выглядит опять-таки язвительно, но уже отчасти и научно. Однако речь идет все-таки о бузине и дядьке. Параллель, проводимая С. Бочаровым: “Религиозная филология как явление наших дней рифмуется с религиозной философией, явлением начала века”, — произвольна настолько же, насколько поверхностна. Она и основана именно и только на “рифме” (“религиозная фило-...”), да притом еще искусственно созданной: само название “религиозная филология” придумано только что, как раз в эту самую “рифму”, — ведь для того, чтобы поставить в печку, надо назвать горшком. Впрочем, параллель действительно может иметь место — но только не в области рифмовки и с совсем другими выводами.
Русской религиозной философии потому и понадобилась “работа самообоснования”, что до нее родовым признаком философии Нового времени было сознание мировоззренческой суверенности, эмансипации от религии; философия была сама себе “религия”, она вытесняла религию, и, как видим сегодня, довольно успешно. Русская же философия тем и оригинальна была, что впервые строилась на иных основаниях: оставаясь наукой, вписала себя в контекст христианской веры. С филологией дело обстоит совсем иначе: она всегда покоилась на внеположных ей мировоззренческих основаниях и в этом смысле всегда была “религиозна”: ведь и евангельское “В начале было Слово”, и просветительский Разум, и марксистские в начале была материя и “Религия есть опиум...” суть предметы веры; и мировоззрение научного позитивизма есть в своем роде религия; и сама наука, будь то филология или математика, родилась из представлений о бытии как устроенном целом, стало быть, имеет религиозные корни. “Религиозность” филологии — никакое не “новое” слово, скорее хорошо забытое старое, тем более поскольку речь идет о науке гуманитарной. И то явление, которому С. Бочаров посвятил свой постскриптум, — вовсе не “самоутверждение” какой-то “новой”, “религиозной” филологии, а скорее попытка самоосознания филологии в “старом” качестве: деятельности, самоназвавшейся любовью к Логосу; попытка об этой своей природе вспомнить, ее посильно осмыслить и осуществить, уже на основе христианского опыта — который и русскую литературу создал.