В прозе положение “легче”: в ней “красота” не так выступает на первый план, как в поэзии. И в прозе С. Бочаров — как рыба в воде: ему “красота” тут не мешает. А в поэзии — мешает, оглушает дивной гармонией, не дает услышать — что там в ней , какие струны ее издают, чему мы этою гармонией обязаны.
И выходит большая филологическая дистанция: главное — не человеческое переживание и человеческий голос поэта, а лирическая тема .
И при этом в конце постскриптума заявляется: “Только не открывается глазам друзей Иова поэзия”...
Друзья Иова называются “благочестивыми” (эпитет нелестный в устах С. Бочарова). Словно за благочестие Господь прикрикнул на них — а не за то, что не вникли они в смысл речей Иова, что не сопережили с ним то, о чем он вопиял.
Я не против дистанции, во многих случаях и при определенных целях без нее обойтись нельзя — как и без широких “ горизонтов ”. Но без глубин сочувствия слову поэта — зачем лирика?
В книге “Стихотворная поэтика Пушкина” наш общий друг Юрий Чумаков, сетуя — по поводу моих работ об Онегине (оцениваемых им в остальном высоко) — на “внутреннюю взвинченность нашей культуры”, предпочитает то, что “звучит гораздо спокойнее”, — “дистанционное прочтение западных пушкинистов”. То есть — их подход к Пушкину как научному “объекту”. Не отвергая опыта западных пушкинистов, у которых немало специфически ценного (в том числе по причине взгляда совсем уж со стороны, что бывает и полезно), а осмысляя собственный подход, не западный и не спокойный, я не могу не быть благодарен С. Бочарову за напоминание слов из “Авторской исповеди” Гоголя:
“Нужно, чтобы русской читатель действительно почувствовал, что выведенное лицо (в случае лирики это, стало быть, сам поэт. — В. Н. ) взято из того самого тела, с которого создан и он сам, что это живое и его собственное тело”.
Не зря говорится именно о русском читателе и, значит, о русском писателе (поэте). Россия, говорит Гоголь, “сильнее слышит Божью руку на всем, что ни сбывается в ней, и чует приближение иного Царствия”. А сбывается в ней, в общем, то же, что со всем человечеством, с тою лишь разницей, что человечество в большинстве своем живет так, будто ничего не случилось , а Россия еще не совсем забыла, что — случилось . Все мы платим за жизнь дорогую цену, только Россия “сильнее слышит” это, и ее поэзия тоже. Поэтому высокой ценой оплачиваются те “самые формулы мыслей и чувств”, которые, по Островскому, дает нам Пушкин: формулы наших мыслей и наших чувств, только возведенные, как говорили когда-то, в перл создания. “Нам музы дорого таланты продают!” — сказал Батюшков о поэтах. И в эту цену, сверх общей, входит у Пушкина, как я писал когда-то, нечто вроде муки царя Мидаса, от прикосновения которого и хлеб и вода обращались в золото; а Пушкин был человек как и мы. Мы же думаем, что имеем дело с готовым золотом, наслаждаемся готовым божественным благоуханием. Кому-то из специалистов по поэзии и ее целям под силу обонять его, не задаваясь вопросом, “какие вещества перегорели в груди поэта затем, чтобы издать это благоухание” (Гоголь); мне — нет. Вот друзья Иова говорили “дистанционно”, “гораздо спокойнее”, без особой “взвинченности”.
Может быть, Пушкин — и “рай”, хотя бы по нашим земным понятиям; наверное, так. Но должны же мы отдавать себе отчет — как и какими трудами, какою “силою берется” (Мф. 11: 12) рай; это же всех нас касается. Ведь не ради Александра Македонского с его пернатым шлемом совершается, в конце концов, история.
Розанов признавался, что он Пушкина ел . И прекрасно, и на здоровье. Но Розанов, думаю, понимал, что — да простит мне Бог продолжение розановского сравнения Пушкина с раем — только малый ребенок охотно глотает Причастие лишь потому, что вкусно.
Одно из самых больших достижений С. Бочарова не только в статье “Холод, стыд и свобода”, но, может быть, во всей его книге — то, как он показал в Макаре Девушкине пример экзистенциального переживания онтологии мира и человека; это ведь и есть квинтэссенция и метода и пафоса великой русской классики. О таком переживании и говорит Гоголь в приведенных выше словах о “русском читателе”. Эти слова цитируются С. Бочаровым как раз в связи с героем “Бедных людей”, которому Достоевский “доверил” свой “взгляд на путь литературы” — доверил как “примитивному читателю, но которого можно также назвать экзистенциальным читателем, такому читателю, который видит себя героем читаемых произведений, узнает себя в них и откликается... всем своим человеческим существом”.