С той милой и очаровательной женщиной, которая так вскружила мальчику голову и давно уже не играла, но лишь с улыбкой наблюдала, как играют в революционные мениппеи подрастающие детки и пела им на гитаре нежные мексиканские песенки, стараясь увести в страну весенней любви, Колюня сделался на много лет необыкновенно дружен, часто бывал у нее в ветреном Теплом Стане, а потом и вовсе по соседству на целый год поселился, и о чем только не переговорили ученик и учительница долгими зимними вечерами, вспоминая без обиды и огорчения странноватое детство и обсуждая тревожную университетскую молодость, научный городок Пущино на реке Оке, замечательную преподавательницу испанского языка Марию Луису, бабушку Лены Висенс, блистательную плеяду талантливых филфаковских мальчиков конца семидесятых годов и шумные университетские капустники. И хотя в тех разговорах, равно как и в самих обожаемых учительницей говорливых филологах, было слишком много ненужного, вычурного и пустого, не сразу мог юноша с затуманенной головой распознать, из тех частных эпизодов и нечаянных встреч складывалась, надвигалась и дразнила Колюню сама будущая судьба.
Но, впрочем, все это относилось ко временам гораздо более поздним, насмешливым, сомнительным и скользким, дух Купавны никак не затрагивающим и оттого неинтересным, в те же простодушные и доверчивые годы сильнее всего пылкий ребенок любил, когда к ним в пионерский дворец, в это чудо света, подобного которому не было ни в одной стране, приходили на митинги солидарности студенты из Второго московского университета.
Соединенный с основным зданием детского замка стеклянным переходом концертный зал, напоминавший в миниатюре Кремлевский Дворец съездов, наполнялся гулом трескучей испанской речи, произносились звонкие слова, которые пронзительным высоким голосочком переводила со сцены президент КИДа — худенькая, с мелкими и невыразительными чертами лица девушка Лола, под грохот аплодисментов выходил на сцену ансамбль чилийских студентов “Лаутарос”, и толпа возбужденных латинов начинала скандировать:
— Чиле — си, джянки — но, Чиле — си, джянки — но!2 — И Колюня орал вместе с ними, так что сердце таяло от восторга.
Вслед за этим в зал бросалась следующая, еще более торжественная и патетичная, речевка:
— Эль пуэбло унидо — хамбас сэрба венсидо! Эль пуэбло унидо — хамбас сэрба венсидо!3
Гул нарастал, звучала потрясающе красивая песня, зал подпевал, и, когда она кончалась, кто–то опять кричал с нечеловеческим надрывом:
— Ком–па–ань–йэ–ро–о Саль–вадо–ор Айжендэ–э! — Голос обрывался на высокой ноте — и весь зал, словно ухая вниз с ледяной горы, в экстазе отзывался:
— Прэсэнтэ–э!
Еще отчаяннее, уже за пределом мыслимого порога пухленький толстогубый солист, сложив руки у рта, вырывал из охрипшего, с набухшими жилами горла:
— Аора–а!
— И съемпрэ–э! — ревел как один человек восторженный зал.
— Аора–а!
— И съемпрэ–э!
Что означало — товарищ Сальвадор Альенде с нами, не умер, бессмертен. Сейчас и всегда. Сейчас и всегда.
Вместе с этой родной, любимой толпой Колюня требовал свободу Луису Корвалану, Хорхе Муньосу и всем политзаключенным и только жалел, что никак не похож на латиноамериканца, и чернявые парни в малиновых рубашках чилийского комсомола, чье испанское название хота–хота сэ–сэ звучало так трогательно и красиво, не то что казенное Вэ–эл–ка–эс–эм, и куда Колюня с гораздо большей радостью готовился бы вступать, но толстые красивые девушки с медными лицами, в разноцветных пончо не признают его за своего и удивленно смотрят на восторженно кричащего вместе с ними маленького альбиноса.