В любом случае ни одна из этих интерпретаций не может быть признана единственной, правильной и истинной. Все попытки однозначной интерпретации финальной сцены лишь упростят текст, но не приблизят читателя к его пониманию.
Даже комментируя простейшие фрагменты текста, Власов упрощает текст до крайности, предлагая лишь прямолинейные интерпретации. Так, например, надпись на стекле вагона, графически поданную повествователем в поэме в виде многоточия («…»), Власов поясняет совершенно однозначно: «Это матерное слово „хуй“» («Вагриус», стр. 514). Между тем очевидно, что если бы автор поэмы хотел настаивать на подобной интерпретации этого «граффити», то он «мог бы» сам грубо поставить его в текст. Тем более, что матерные слова в некупированном виде встречаются в поэме. Но многоточие — многозначно: оно имеет ряд коннотативных оттенков значения. Например, еще раз указывает на скромность повествователя, одновременно как бы «настаивая» на крайней непристойности «купированного» слова. А поскольку матерные слова в поэме не редкость, то у читателя возникает ощущение того, что перед ним нечто еще более непристойное и ужасное, чем простая обсценная лексема. Не будем умножать примеры, скажем только, что без малейшего сомнения автор предлагает читателю некое поле неопределенности. А комментатор, вместо того чтобы указать на этот прием, попросту уничтожает все эти тонкие оттенки значений. Ведь тот факт, что мат чаще не произносится, а именно упоминается в поэме, тоже представляет собой важный стилистический прием. Не случайно в главе «Покров — 113-й километр» (Ерофеев, стр. 121–123) пять раз подряд используется полностью купированная форма «…». В таком контексте также не случайно появление в поэме всевозможных эвфемизмов, многоточий и метаупоминаний: «…полторы страницы чистейшего мата» (Ерофеев, стр. 35). Как известно, матерной страницы в поэме никогда не было. Можно говорить о том, что непристойность, традиционно приписываемая поэме исследователями и читателями, носит чисто «мифический» характер. Хотя конечно же именно автор заложил в текст восприятие поэмы как непристойной, насыщенной неприличными шутками и некодифицированной лексикой. С первой страницы поэмы, с упоминания о том, что «во всей этой главе нет ни единого цензурного слова» (Ерофеев, стр. 35), читателю навязывается восприятие поэмы как обсценной. При том, что обсценной лексики в поэме не больше, чем в текстах других русских писателей, имеющих репутации «приличных». У Ерофеева слова с корнем *еб- встречаются 5 раз (Ерофеев, стр. 65, 97, 103, 108, 118), с корнем *муд- 6 раз (Ерофеев, стр. 44, 52, 55, 65, 100, 112), с корнем *бляд- 8 раз (Ерофеев, стр. 51, 52, 64, 94, 98, 99, 102, 109). Корни *сс- и *ср- два раза встречаются в тексте поэмы (Ерофеев, стр. 48, 89). Корень *манд- встречается один раз (Ерофеев, стр. 90). Вот, собственно, и все. А например, в совершенно благопристойной «Московской саге» Василия Аксенова встречается 72 обсценных лексемы, в «Ожоге» — 117. При этом в романах Аксенова сексуальных сцен, граничащих с «жестким порно», множество. Но Ерофеев в отличие от других авторов всячески декларирует непристойность собственного текста. И наивный читатель верит. К сожалению, на эту же удочку попался и комментатор.