Выбрать главу

Знаменитая фраза из дневника Блока о гибели «Титаника» («есть еще океан!») вовсе не означает радости по поводу гибели людей, даже равнодушия. Не будем углубляться в причины (они есть — см.: Лавров А. В. Этюды о Блоке. СПб., 2000, стр. 194–201) — ясно, что многое, если не все, зависит от точки зрения, от модальности. Вот Арьев пишет (сочувственно), что Лурье — человек с уязвленной навсегда душой (тоже, видно, — «надежды нет, и не нужно счастья»), но не теряет отчаянья, как было всем нам завещано. Так ведь и Блок не терял — разве только когда умирал от депрессии (такая болезнь: потеря всего, и отчаянья в том числе), но кто же за это бросит в него камень?

Известная театральность Блока не мешала искренности его поэзии — как можно этого не видеть?! Подсмотреть человека в момент упадка, увлечься поникшей фигурой до такой степени, чтобы соорудить из нее монумент… Нельзя попустительствовать иронии! Г-жа Ирония, дослужившись до майорского чина, способна только к насилию. Иронию нужно держать в ежовых рукавицах. Служанка серафима, и никаких разговоров. (Может быть, это все влияние Михаила Михайловича, о котором Лурье сказал: «Дар достался ему как долг обиды»?)

Но нам особенно обидно за Анненского, одно название эссе о котором — «Русалка в сюртуке» — вызывает отчаянный протест. Гимназисты Царскосельского лицея смеялись над ним, но что вызывает смех у литератора следующего века? Боже мой, разве называли бы его своим учителем все наши лучшие поэты («А тот, кого учителем считаю…» — Ахматова; «родная тень в кочующих толпах» — Мандельштам), если б он походил на ту жалкую, бледную, подводную фигуру, которую рисует Лурье? «Этой лирике не хватает энергии. Садятся аккумуляторы, садится голос… Возникает множество помех, избыточных шумов… И стихи тянутся как похороны». Странная здесь происходит путаница: свойства предмета описания характеризуют качество письма. Да, у Анненского упоминаются похороны — например, в «Балладе», одном из самых прекрасных стихотворений в русской лирике. Какая энергия мысли, стиховых сил! Стихи аккумулировали всю печаль жизни и ужас смерти, душа в них сжата и мысль напряжена — как это «тянутся как похороны»? Этот поэт умел включить в стихи побочные, фоновые явления — зрительные и звуковые, — да, и шорох переворачиваемых страниц, и «шипенье… граммофонной пластинки», и «скрип мела по классной доске». Но это не «множество помех» при чтении, а новое качество стиха, которому и учились у Анненского, оно заставляет бодрствовать все органы чувств вплоть до осязания. Приписывать выражаемое поэтом состояние души самому строю стиха… Как если бы театральный критик об актере, исполнявшем роль Хлестакова, говорил: хвастливый, лживый, глупый, неразвитый…

Кажется, все объяснится, если мы осмелимся высказать предположение, что, при необыкновенной чувствительности Лурье к слову, стиховое слово — а оно другое — ему не то чтобы чуждо, но не вполне родное (ничего страшного — ведь он прозаик). Кое-что в подтверждение находится и в других эссе о поэзии. О Бродском Лурье пишет: «В ранних стихах Бродского поражает черта, у молодых авторов довольно редкая: он занят не собой; почти буквально — не играет никакой человеческой роли; автопортретом пренебрегает; чувств не описывает…» Это все неверно. Бродский — романтик, особенно ранний. Его фигура и облик прорисованы в интонации. Исследователя не должно обманывать второе лицо местоимения в цитируемых им стихах: «…недалеко за цинковой рекой / твои шаги на целый мир звучат». Это его, поэта, шаги звучат на целый мир, и одиночество на мосту — «Останься на нагревшемся мосту», — и театральный жест — «роняй цветы в ночную пустоту» — очень точно подсказывают воображению личность и позу, соответствующие романтической картинке.

«Он создал собственную систему стихосложения (в ней метроном не стучит)». Метроном стучит в автоматизованных, как это назвал Тынянов, стихах, где ритм сливается с метром, а система стихосложения тут ни при чем. Можно создать новые ритмы, но не систему стихосложения; в русском языке их всего три (Бродский пользовался двумя — силлабо-тонической и тонической), и они существуют в поэзии с XVII–XVIII веков.

Вообще в эссе «Бог и Бродский» Лурье местами изменяет самому себе, ясности своего вбидения; например, уверяя, что у этого поэта «синтаксис ума и зрения — не совсем как у людей», потому что Бродский говорит о Пустоте (с большой буквы). «Мироздание работает как невообразимый пылесос…» Но простите — а Баратынский? (Не говоря уж о державинском «жерле вечности» — чем не пылесос по-нашему?) Нет поэта, который бы не предъявил претензий мирозданию за то, что оно все превращает в Ничто. И можно ли называть статью «Бог и Бродский» — наподобие «Блок и Белый», «Брюсов и Бальмонт» и т. д.?