Выбрать главу

Впрочем, и таких случаев в истории литературы было уже сколько угодно: от Иннокентия Анненского с его “Книгами отражений”, от барона Николая Николаевича Врангеля (брата известного белогвардейского генерала), блестящего знатока искусств, хранителя Императорского Эрмитажа, чью художественную критику современники находили поэзией , до современного петербургского писателя Виктора Сосноры.

Читаем у Белицкого:

“Глаз Флобера, — круглый, выпученный, — будто приспособлен читать только набранное петитом.

Нет, не „тина мелочей”, но пальцы, собранные в скрупулезную, тщательную щепоть: даже японская кисточка велика для столь мелких деталюшек, столь тонких, просвечивающих полутонов; в такой щепоти можно булавку держать, как кий, и — великое искусство! — весь роман, вся история жизни разыгрывается бисерным бильярдом ритма фраз, рикошетов интонаций и падежных окончаний, выверенных, как дуплет...”

Вдохновенный, виртуозный слог, обилие парадоксальных идей и умозаключений... Что же это еще, как не поэзия?

Первый раздел “Разговоров” озаглавлен по-гречески “Crouos Prwtos”. За ним следует любопытное эссе “Символика пещеры и скитания Одиссея”, в котором, отталкиваясь от трактата Порфирия “О пещере нимф”, посвященного разбору и истолкованию XIII песни “Одиссеи” Гомера, автор исследует мифологему пещеры — “земного лона”, “срединного царства мировой горы (земли)” — и символическое значение ее посещений-инициаций. “Одиссей, путешествуя по лону земли „ни живой, ни мертвый”, как бы балансирует на пороге двух миров”. Это “сакральное пространство, находящееся между реальным миром и царством мертвых, связанное и с тем и с другим и являющееся как бы неким ярусом между ними, некоей стадией на пути из одного мира к другому. Она же — лоно и утроба земли, сочетающая в себе функции зачатия, плодородия, но и погребения (в последнем случае возможно еще и возвращения, и воскрешения — от египетского ба, возвращающегося за своим ка, ожидающим в усыпальнице-пещере внутри горы-пирамиды, до воскрешения Лазаря). То есть пещера — пространство промежуточных, переходных состояний, где возможно только не подлинное и неполное существование, подобное сну”.

Эти древние образы нашли отражение и в поэзии Павла Белицкого:

Мне внятны стали каменные сны.

......................................

Я выхватил из мраморного мрака

Два имени загадочных: итака

И телемак. Ни свойства, ни числа,

Ни действия, ни признака, ни знака

Не знаю их. Но помню: плеск весла,

Как женщину ласкающего воду,

Навеял мне тяжелый, долгий сон.

А влага, проточившая породу,

Теперь меня в пещере пробудила...

Бродил ли я, душа ль моя бродила?

Гипнос со мной шутил иль Посейдон?..

(“Пробуждение Одиссея”)

Следующий эссеистический раздел — “Человек между временем и культурой” — объединяет размышления о творческой и нравственной позиции Дельвига, Флобера, Вагинова, Маяковского и Блока.

Если эссе о Дельвиге, “таланте прекрасном и ленивом”, разменивающем свой гений “на серебряные четвертаки”, как и декларируется в названии, — настоящая апология “малозначительного”, потерявшегося “на строевом смотре российской словесности”, но несомненно одаренного поэта, то следующая за ним статья “Господин Флобер” представляет собой не что иное, как форменную филиппику.

На примере романа Флобера “Госпожа Бовари” рассматривается проблема так называемого “текста ради текста”, превращения средства в цель, или, если угодно, подмены этой самой цели. “Люди, жизни — только орудия, без которых, увы, не обойтись, придаток к „стилю”, и — ах, если бы можно было написать роман, где не было бы ни сюжета, ни действующих лиц, произведение, которое целиком и полностью держалось бы на стиле, и только на стиле!..”

Главная мысль о “Госпоже Бовари” озвучена устами братьев Гонкур: “Разрезая страницы этой книги, мы вдруг начинаем понимать, чего именно всегда так не хватает нам у Флобера: в его романе недостает сердца...”

“Господин Флобер” предстает нам в образе стилиста-“булавочника”, которому в своем романе “было важно одно — передать серый цвет, цвет плесени, в котором прозябают мокрицы”, сама же история, которую “нужно было сюда всунуть”, так мало занимала писателя, что еще за несколько дней до начала работы над романом госпожа Бовари была задумана как “набожная старая дева, никогда не знавшая любовных ласк”.