Выбрать главу

Сегодня этот раскол дает о себе знать, быть может, как никогда остро. Пишет та же Белоцеркивець: “Выбор: Россия — Европа, который со времен Хвылевого снова вышел на передний план украинских (и, наверное, белорусских) интеллектуальных дискуссий, для людей, которые мыслят проще (или конкретнее), означает противопоставление „коммунизма” — „капитализму”, тоталитаризма — демократии, отсталости (провинциальности) — цивилизации и высокой культуре”. Для других людей, которые мыслят сложнее, включая автора процитированных строк, понятия “Россия” и “Европа” заслуживают более разнообразных характеристик, это во-первых, а во-вторых, Украина не так уж свободна в выборе между ними, как этого хотелось бы ее нынешним западникам.

Вот последовательный западник Юрий Андрухович, сидя где-то в предгорьях Альп, вздыхает о том, какая-де Средняя Европа ухоженная, сколько здесь внимания к “мелочам” быта, какое чувство формы выработано веками и т. д. и т. п., а Украина имела несчастье принадлежать к миру, где три года скачи — найдешь все то же Великое Ничто и ничего кроме. Она ли в этом виновата? Оказывается, все дело “в нашей беззащитности перед Востоком”.

Нельзя отрицать, что приведенная антитеза, вынесенная непосредственно из советского опыта, имеет некоторый смысл. Неверно здесь то, что Украина представляется объектом деструктивных (назовем их таким скучным словом) сил, но никоим образом не их субъектом.

Чуть западнее на сей счет думают иначе: то “страшное” и “безумное” (М. Волошин), что есть в российской жизни и российской истории, исходит также и от Украины. Цитируемый Кундерой польский писатель Казимир Брандыс пишет: “Судьба России не является частью нашего мироощущения, она чужда нам, мы за нее не в ответе. Она давит на нас, но не является частью нашего наследия. Примерно так же я реагировал на русскую литературу. Она пугала меня. Поныне меня ужасают некоторые рассказы Гоголя и все произведения Салтыкова-Щедрина. Я бы предпочел не знать этот мир, не знать о его существовании”. Кундера уточняет: “Брандыс, конечно, не отрицает художественной ценности творчества Гоголя, он говорит лишь об ужасе отображенного им мира. Пока мы находимся вне этого мира, он чарует и притягивает, но, смыкаясь вокруг нас, тут же являет свою ужасающую чуждость”.

И ведь никто, кажется, не отрицает, что Гоголь украинец, хотя и писал по-русски. И многие сюжеты его, из числа тех, что ужасают некоторых западных читателей, — украинские. И рождены украинской землей. Таков Вий (“колоссальное создание простонародного воображения”, согласно авторскому примечанию), что весь в черной земле, а лицо на нем железное; таковы и другие его жутковатые создания, вдруг возникающие посреди всеобщего веселья. Даже чудный при тихой погоде Днепр в иных случаях может ужасать, как в “Страшной мести”: “Весь Днепр серебрился, как волчья шерсть середи ночи”.

Примечательно, что “безумное” украинской истории вызывает у нынешних украинцев не столько осуждение, сколько одобрение: об этом свидетельствует, в частности, широко распространенный, особенно среди русскоязычных, культ батьки Махно (он был русскоязычным). Махновщина, эта новейшая трансформация казатчины, выступает как воплощение исконной украинской воли к свободе, как “пропащая сила”, изначально обреченная и тем не менее сохраняющая обаяние в глазах современной психологической Гуляйпольщины.

Да и сама казатчина, пользующаяся еще более широким и даже официальным признанием, есть порождение Дикого поля со всеми вытекающими отсюда последствиями. Лишь с большой натяжкой можно видеть в Запорожской Сечи начатки государственности; скорее это была разбойная вольница, славная, правда, своими походами против ляха иль татарина, но и “гулявшая” иногда по собственной украинской земле так, что сплошной стон в ней стоял.

А украинское народничество — не только враждебное петербургской империи, но и глубоко чуждое “немецкой Украине”, то есть Галичине, которую оно и за Украину-то не признавало, — было, если можно так сказать, еще более народническим, чем в России, по той простой причине, что на Украине не было своего национального дворянства (если не считать казацкой старшины, приравненной к дворянству при Екатерине II), а было только русское и польское (точнее, русскоязычное и польскоязычное), крестьянами воспринимавшееся как вдвойне “чужое”. Украинское народничество не ограничивалось любованием шевченковским миром вишневых садов и девичьих песен, но объявило непримиримую войну дворцам, а наиболее воинственное его крыло, возглавленное В. Антоновичем и прозванное хлопоманским, стало идеализировать гайдамаков как “резателей панов и жидов”. Не удивительно, что эта народническо-хлопоманская стихия стала органической частью Русского бунта семнадцатого и последующих годов.