…Витя вспомнил, что люди в серых плащах на троллейбусной остановке толпятся для того, чтобы судить его, и решил отправиться пешком; но, обходя толпу стороной, он увидел в ней епископа в пухлом раздвоенном колпаке и понял, что избегать суда не имеет права…
А третий сон был вещий сон. На кухне из пустого электрического патрона лилась струйка нечистой воды, и Аня в утреннем халате, совершенно служебно ворча по поводу соседей, ставила на огонь воду для Витиной каши, и Витя замер, увидев ее совершенно черные пряди; он взял ее за плечи, пытаясь повернуть к себе, она не давалась, но Витя все-таки ухитрился на мгновение увидеть ее широкое и совершенно незнакомое лицо; она не делала ничего плохого — просто она была чужая, притворившаяся родной, и это было так ужасно, что Витя изо всех сил попытался закричать, но издал только сдавленное сипение.
Витя перестал узнавать Аню не тогда, когда у нее появились голубые — голубая кровь — мешки под глазами, а тогда, когда она начала подгонять его, чтобы он сделал совершенно бессмысленное дело — в четыреста тридцать четвертый раз позвонил старшему сыну и спросил, не появлялся ли там Юрка за те пятнадцать минут, которые прошли со времени предыдущего звонка. Да старший сын, разумеется, и сам тут же позвонил бы, но — “неужели это так трудно, я бы сама позвонила, только боюсь разрыдаться, ты этого хочешь?”, “неужели нельзя единственный раз пойти мне навстречу” — и тому подобное. Витя-то уже был вполне убежден, что Юрки нет в живых, ибо на этом свете он не мог представить место, из которого в течение стольких часов и дней было бы невозможно позвонить домой, и теперь мечтал об одном: скорей бы. А страшился уже исключительно за Аню. Однако от нее он ждал чего угодно — хоть самоубийства, но — чего-то крупного: с ее образом Порядочности были несовместимы истерическая раздражительность и несправедливость — ясно же, что позвонить ему нетрудно и что навстречу он ей шел вовсе не единственный раз, а просто-таки всегда, когда мог… На фоне мертвенной тоски в его душе все же нашла силы задрожать отдельная струнка тревоги, что, пожалуй, еще и эта надежнейшая скала — Аня — может повернуться к нему совершенно незнакомой стороной. Ее словесное неряшество заставило его повнимательнее вглядеться в ее внешний облик — кажется, он не удивился бы, внезапно обнаружив ее растрепанной. Но нет, прическа ее, как всегда, была само совершенство, зато в глаза ему бросилась обнаженная краснота ее век — не накрасилась, догадался он. Может быть, подготовилась плакать поопрятнее?.. Но тогда и за языком бы…
“Последить”, — этого Витя уже не позволил себе додумать: в принципе, мать, потерявшая сына, имеет право на все.
Старшему сыну не хотелось звонить еще и потому, что он разговаривал с отчетливой неприязнью — если не к тому, кто спрашивает, то к тому, о ком спрашивают: “Да живехонек он…” Но не придавать же значения подобным пустякам в такую минуту.
На этот раз старший сын, что было совершенно не в его правилах, сорвался как человек, окончательно потерявший терпение:
— Он наркоман, его поскорее надо в клинику сажать! Прежде всего не давать никаких денег. Те, что вы ему дали, он наверняка уже проторчал , главное, не давать новых. Он и мне пытался сесть на хвост … Взял с меня слово, что я вам не расскажу, но мне надоело тоже идти у него на поводу!
— А к Быстрову он не заходил? — зачем-то пролепетал Витя.
— Быстров сидит за кражу кассетника из машины. Вернется через два года.
— Зачем же он это сделал?.. Быстров?..
— На дозняк не хватило. А наш пытается соскочить с иглы . Он подсел на герыч , на героин, а хочет повмазываться джефом , это психостимулятор, на нем переломаться , а потом уже долбиться сонниками . Таковы его жизненные планы.
Жаргонные обороты старший сын выговаривал с особенной ненавистью.
Путь от “Слава богу, он жив!” до “Боже, какой позор, хорошо, что мама не дожила” Аня проделала на удивление скоро. “В чем же мы провинились?!.” — этот вопрос, к еще большему Витиному смятению, она задавала совершенно серьезно. “Что же нам еще предстоит?..” — ужасалась она, и здесь уже Витя, взявши полутора октавами выше, заголосил, что в такую минуту они вообще не имеют права думать о себе — ни о своем позоре, ни о своих страданиях: их сын попал в беду, он старается выкарабкаться, он в них нуждается, а потому они должны сделать все, что в их силах, — и так далее.