Выбрать главу

Вспомнил он, как однажды во время разговора друг прервал себя на полуслове и неожиданно спросил, на кухне ли он и что ему видно из окна. Осень стояла безвозвратная, шел четвертый час ночи. Он был на кухне. “У твоего отца горит свет, — сказал он, — одно окно во всем доме...” Он вглядывался в темноту, видел розовый прямоугольник на сером фасаде, видел, как изводит ветер, таскает за волосы коленопреклоненные деревья, на треть еще покрытые мокрыми грубыми листьями, как мотает фонари в детском саду за домом, как морочит снасти проводов, занавеску в розовой створке, подбирал слова, чтобы передать, как чернеет октябрь, как холодными бесчувственными брызгами залетает в открытую форточку, как цепляют изодранный окоем рощи рваными краями тяжелые тучи, как беспокойно мучается ночь и никто этого не видит, и не сразу понял, что фонари неподвижны, — что это ветви, таскаемые порывами ветра, то закрывают их, то дают им тускло блеснуть в черноте. Трубка терпеливо дышала ожиданием, тихо гудела спеленатым эфиром, а потом, вняв прерывистому рассказу, донесла до него из калифорнийского солнечного полудня: “Боже мой... Боже мой”. И слова эти заслонялись хриповатыми помехами, точно эти знакомые обоим огни.

А если бы небо было ясно, сияли бы над нами, малыш, Дубхе, Мерак, Фекда, Мегрец, Алиот, Мицар и Бенетнаш, огромным ковшом черпающие небеса. И ты бы задрал личико, и в твоих восхищенных глазах отразились бы они все сразу и еще много других...

А тебя-то я сегодня не видел. И только сейчас понял, что даже не знаю, какого цвета у тебя глаза.

Если бы ты знала, как мне нравится, когда у тебя недокрашен ноготь и виден его незакрашенный светло-бежевый уголок или когда после еды в уголке рта держится крошка. Или, когда ты паркуешь машину, то и дело опрокидываешь пластиковый мусорный бак, стоящий у посольства этой страны со смешным названием, в которой творятся отнюдь не смешные вещи. Нравится, когда забираешь волосы в резинку, а они выбиваются слева длинной изогнутой прядью, и ее округлость, которую золотит солнце, напоминает мне твое плечо. И как, болтая по телефону, ты укрываешься волосами с головой, и солнце, прерываясь сквозь финское окно фотографическими шторками облаков, озаряет эту накидку выдержанными порциями; или когда в уголках твоих глаз собираются морщинки — их все больше — тебе ведь не двадцать лет, и мне это тоже нравится. И вообще все, что ты делаешь, ты делаешь легко, с небрежной и неопрятной легкостью, бывает ведь легкость опрятная и неопрятная, правда, малыш?

И все это, о чем думал сейчас Брейгель, некому было сказать... Кем же был тот человек? Тот человек? Мысли его вернулись на станцию. Брейгель опять пытался себе его представить, и опять безуспешно. Он заставлял себя предположить чье-то горе, его невыносимую пустоту, а видел только “скорую” с помятым боком, обиженную морду переднего вагона и неторопливо идущего по пустому перрону милиционера в закинутой на затылок фуражке. И дальше этого воображение ничего ему не рисовало.

А что мне в тебе не нравится, того я просто еще не знаю. И, наверное, не узнаю никогда. Скоро ты сменишь работу, и я тебя забуду. Забуду, как забыл себя. Ведь я же тебя придумал. Пройдет время, и я придумаю кого-нибудь еще. Это несложно. Сложно вот придумать человека, который бросился под поезд. Вот это почему-то не получается.

Разве можно жить без любви? А я живу. И Брейгель принялся думать, как жил тот единственный знакомый ему Брейгель, о котором и было-то известно, что участвовал он в русско-японской войне, и больше ничего. Если, конечно, он вообще имел какое-то отношение к тем Брейгелям, которые барахтались сейчас в снегопаде.

Журнал имел продолжение, но не имела его маньчжурская эпопея Брейгеля: в следующем номере “Мира Божьего” то место, где, согласно оглавлению, должно было содержаться продолжение повествования о действиях 9-го Оренбургского полка, зияло провалом, как целиком изъятый зуб. Похоже, было присвоено каким-нибудь ревнителем военной старины. А может, листы эти пошли на растопку в особенно лютый российский год — кто-то окоченевший рванул наугад целую книжку, измял, вложил в отверстие ржавой “буржуйки”, а вокруг старческой белой рукой аккуратно и неумело выстроил шалашик из тонких сухих щепок цилиндрового бюро с проевшими лак чернильными пятнами.