Выбрать главу

“Исчезновение обычной жизни, обволакивавшей здания, как бы выпустило на свободу собственный художественный смысл импозантной петербург­ской архитектуры, и он заполнил все обозримое пространство — то самое, где погибали вещи и где не могли больше находиться люди” — так объясняет исто­рическую атмосферу этих впечатлений искусствовед-исследователь петербургского пространства (Г. З. Каганов).

“Петербургу быть пусту” — в каком-то смысле (конечно, не окончательном) осуществлялось  пророчество, и катастрофа возвращала городу “первоначальную прелесть”. Как уже позже, перед второй мировой войной, скажет Ахматова Лидии Чуковской, — “Ленинград вообще необычайно приспособлен для катастроф”7 (за два года до ленинградской блокады это сказано!), — и этот петербургский катастрофизм просматривается и сквозь петербургский пейзаж и его историю. И Петербург как “нервный узел России” (Г. Федотов) просматривается сквозь этот пейзаж — роль, которую, надо надеяться, не совсем еще утратил этот город и в наши дни.

 

1 “Москва — Петербург: pro et contra”. СПб., 2000, стр. 312.

2 “Канон великий. Творение святаго Андрея Критского”. М., 1915, стр. 27, 61, 101, 128.

3 См.: Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Отзвуки концепции “Москва — третий Рим” в идеологии Петра Первого. — В кн.: Лотман Ю. М. Избранные статьи. Т. 3. Таллинн, 1993, стр. 210.

4Виролайнен М. Н. Камень-Петр и финский гранит. — В кн.: “Ars interpretandi”. Сборник статей к 75-летию проф. Ю. Н. Чумакова. Новосибирск, 1997, стр. 156.

5 Каганов Г. З. Санкт-Петербург: образы пространства. М., 1995, стр. 40 — 42.

6 Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти томах. Т. 7. М., 1956, стр. 344, 355. Воспоминанием о Герцене в связи со стихотворением Пушкина я обязан В. Д. Сквозникову: он в своем разборе стихотворения напомнил это место из Герцена (см.: “Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении”. Т. 3. М., 1965, стр. 63).

7 Чуковская Лидия. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. М., 1997, стр. 53.

Аритмия пространства

Русская литература в Америке породила свой собственный «проклятый вопрос»: почему Нью-Йорк, где обитает несметное количество выходцев из России, присутствует в нашей поэзии так скудно и, главное, фрагментарно? Почему уникальный феномен Нью-Йорка не схватывается цельным образом, приличествующим Великому городу, тем более «столице мира», что бы это ни значило? Или именно то, что «столица мира» означает в наши времена, как раз и сопротивляется воплощению в поэтическом слове?

В статье «Великий город, окраина империи» («Знамя», 1994, № 10) Петр Вайль ставил вопрос шире: «Удивительным образом и у самих американцев, по сути, нет литературной парадигмы Нью-Йорка — город возникает по кускам, так слепые описывают слона». Оставляя в стороне прозу, в самой природе которой рожать «слона» по кускам, спросим задолженности с поэзии. Объяснение Вайлем литературной фрагментарности Нью-Йорка: «Для целого нужна передышка, чтоб натурщик посидел тихо. Нью-Йорк текуч, стремителен, изменчив, его не уложить на бумагу», — мало оправдывает поэта, движению мысли которого и скорость света не предел.

Наш поэт редко положит глаз на громаду, вздыбившую скалистый океан­ский берег Нового Света, а ведь «город контрастов» cо всеми своими причудами пейзажа, архитектуры и социума прямо-таки взывает к портрету в полный рост.

Значит, просто не хочется поэту заводить диалог с Городом... Еще не так давно Манук Жажоян выяснял отношения с Парижем и Петербургом, был с ними на «ты»1. Или Бахыт Кенжеев после первого же посещения Парижа отчитывается: «На что похож? Скажу: на сад камней, / замусоренный, бестолковый, / который чем древнее, тем верней / поит лозой известняковой»2, однако на что похож Нью-Йорк, автор доверительных лирических монологов не проговорился и после многих нью-йоркских дней. Не только не воспел, но проклятиями в адрес Великого монстра не обмолвился.

Скорее всего, Нью-Йорк для русского поэта не Великий монстр и уж опре­деленно не Великий город. Возможно, даже не город. Но почему?

Часть ответа дал Бродский. Он оказался в Нью-Йорке в 1974 году, и, судя по его замечаниям в интервью разных лет (Нью-Йорк, мол, «сообщает тебе твой подлинный размер»3), город завершил воспитание стоика. Бродский находил в Нью-Йорке как домашний уют, так и своеобразный «эстетический ряд», что не помешало ему прийти к выводу, что нью-йоркский пейзаж поэтом психологически не переваривается: «Претворить это в твой собственный внутренний ритм, я думаю, просто невозможно. <...> Естественным путем Нью-Йорк в стихи все же не вписывается».