Выбрать главу

“На севере он гостем был невольным”, — писал Пушкин о Мицкевиче, чувствуя тему узничества как главную тему польского собрата; но неволя, писал Вяземский в 1822 году в “Сыне Отечества”, была Музою-вдохновительницею нашего времени — и вслед за “Шильонским узником” Байрона называл первую русскую романтическую поэму — “Кавказского пленника”, с которой, наряду с “Братьями разбойниками”, началась у Пушкина тема узничества, разразившаяся почти рыданием в “Не дай мне Бог...”.

Он не мог не услышать, не вспомнить и многого другого — как неведомого для нас, так и внятного.

Да, Конрада в “Импровизации” искушает злой дух, заставляющий говорить не своим голосом, и самого Мицкевича во время его импровизаций “терзал” “какой-то дух” — но не Пушкин ли писал в “Разговоре книгопродавца с поэтом”: “Какой-то демон обладал / Моими играми, досугом... Мне звуки дивные шептал, / И тяжким, пламенным недугом / Была полна моя глава...”?

Мицкевич импровизировал на “чужие” сюжеты, говорил “чужими” голосами — излишне распространяться как о том, сколько чужих сюжетов использовал Пушкин, сколь бесчисленны его заимствования, так и о том, почему его называли “Протеем”.

Говорили, что Мицкевич излишне терпим в личных отношениях с русскими, — но не Пушкину ли писал примерно тогда же Вяземский: “Не стыдно ли тебе, пакостнику, обедать у Булгарина?”

Мицкевич был в России насторожен, подозрителен, сжат, как пружина, — о том же самом времени напишет Пушкин в 1835 году (год “Египетских ночей”): “всяк предо мной / Казался мне изменник или враг” (“...Вновь я посетил...”, черновик).

Вообще, может быть, нет двух более сходных поэтических судеб. Оба были почти одного возраста, сыграли сходную роль в своих литературах; оба были властителями дум своего поколения, выразителями национального духа своих народов; оба испытали влияние Байрона, обоих с ним сравнивали. Часто они сходились даже в сюжетах. Оба водили дружбу с революционерами, порой одними и теми же людьми. В Одессе, писал один современник-поляк, я всегда слышал эти имена рядом, так что казалось, будто сами поэты были тут вместе. Поистине чудом, пишет Л. Реттель, Мицкевич не был замешан в восстании; это произошло благодаря ссылке в Россию и высылке за границу — в точности так же ссылка спасла Пушкина от участия в петербургских событиях 1825 года...

Были даже увлечены одной и той же женщиной, посвящали ей стихи — Каролине Собаньской, авантюристке “демонического” склада; может быть, что-то от переживаний, связанных с ней, отразилось у Пушкина и в Клеопатре.

Единственное, что разделяло их, как пропасть, — по-своему этим, впрочем, сближая, — политическая позиция каждого: один — патриот России, другой — патриот Польши; с этим ничего поделать было нельзя. И в совершившейся между ними человеческой драме, в ее причинах, они оказались, опять-таки, схожи. Мицкевич, бросая русскому поэту обвинение в продажности, то есть моральной нечистоплотности, оказался глух к Пушкину, точнее, к своему собственному знанию о личности русского друга; Пушкин же не пожелал услышать в обличениях Мицкевича вопля отчаянной муки, стона раненого сердца. Оба, что называется, стоили друг друга, каждый был по-своему прав и не прав. Каждый вел себя так, как мог, умел и чувствовал.

Мицкевич вопиял с ветхозаветной страстью, безоглядности которой завидовал в его импровизациях Пушкин; а пушкинский, эллинского рода, творческий гений не умел выпустить на волю необдуманное слово (так мифический царь Мидас, одним прикосновением превращавший все, до хлеба и воды, в золото, умирал от голода и жажды). Послание “Русским друзьям”, написанное дрожащею от гнева рукой, — одной крови со сценой “Импровизация”, с этими муками терзаемого “каким-то духом” героя, заступника Польши; стихи же “числящегося по России” Пушкина — попытка ответить стройным, как всегда гармоническим аккордом. Вот упоминавшийся “беловой” вариант:

Он между нами жил

Средь племени ему чужого, злобы

В душе своей к нам не питал, и мы

Его любили. Мирный, благосклонный,

Он посещал беседы наши. С ним

Делились мы и чистыми мечтами

И песнями (он вдохновен был свыше

И свысока взирал на жизнь). Нередко