— Дело в том, Роман Михайлович, что я не знаю профессора Ярцеву в лицо...
— Вы не много потеряли. Лицо Виктории Николаевны не главное из ее достоинств. Вам она может быть полезна скорее своими лингвистическими познаниями.
Мы долго смаковали немыслимое mot5 Самарина. На привычном официальном фоне цинизм звучал свежо, а искусство разбираться в его сортах приходило медленно.
Классический образец начальственного юмора — угроза Наполеона генералу Ожеро, который был на голову выше его, лишить его этого преимущества. Острота Самарина была в том же роде, хотя и с вариациями. Сказана она была Юре, а метила в Ярцеву, так что удар был, с одной стороны, рассредоточеннее, а с другой — коварнее и потому страшнее.
От Самарина исходили зловещие флюиды властного карнавала. На каком-то уровне я это ощущал — не мог не ощущать, для чего и ведется такое облучение, — но ясности, не говоря о готовности к отпору, не было еще долго.
Я пытался заигрывать. При обсуждении доклада Димы Урнова о “Гамлете” (помнится, в большой, круглой “второй” аудитории на Моховой) Самарин для порядка напал на своего протеже:
— Вы там, Дмитрий Михайлович, говорили что-то сомнительное, что-то о кризисе воли и веры, если я правильно расслышал. Воли и веры — что это такое?
— Это аллитерация, Роман Михайлович, — с места выкрикнул я.
Самарин покосился на меня, ответа не удостоил, и дискуссия о марксистском решении вечных вопросов продолжилась.
Свою реплику я с перерывами мысленно пережевываю уже полвека. Остроумно? Пожалуй. К тому же формалистский удар по пышной риторике Урнова. Плюс открытая вроде бы партизанская вылазка против всех — Урнова, Самарина, порядка ведения. Ну, желание покрасоваться, по молодости лет простительное (впрочем, от него я так и не излечился). Но силовой рисунок оставляет желать лучшего. Подражание Самарину, демонстрация доверия к даруемой им карнавальной свободе и надежда ему понравиться, несмотря на легкую ауру непокорства, а вернее, благодаря ей. И жалкая неудача. Вся оттепель, как в капле воды.
Вскоре я ушел из зарубежки в лингвистику. Идеологическая атмосфера на самаринской кафедре оказалась слишком густой. Формально я ушел от презираемой Самариным Ивашевой к В. В. Иванову, но он правильно воспринял это как уход из сферы его влияния в хотя и разрешенную, но идеологически нейтральную, а потому подозрительную область филологии и никогда не простил мне этого. Возможно, сыграло роль и ревнивое неприятие им харизматичного молодого соперника. Так я приобрел себе первого врага, облеченного властью. Собственно, двух, но до будущих конфликтов с обожаемым новым руководителем было еще далеко.
Сколько человеку нужно
Николаю Глазкову.
Мы были бедны, но с идеями.
Как-то в буфете он спросил, есть ли у меня мелкие, — крупную купюру неохота разменивать. Запоминая зеленевшую в его кулаке трешку, я заплатил пятеркой.
Вскоре я съездил в Ленинград — развеяться.
— Много потратил?
Наклевывалась завязка. Я подыграл:
— Много.
— Сколько?
— Не знаю.
— ?!
— Взял, сколько было, положил в карман (я показал как, — он проследил глазами) и потратил. Не считая.
— Вот это здорово!
Загул был чисто словесный, зато зависть в голосе звенела самая настоящая.
Through a glass, darkly
Дом, в котором я прожил четыре десятка лет своей советской жизни (Метростроевская, теперь снова Остоженка, 41), был одним из первых кооперативных. Построенный в конце 20-х годов Русско-германским обществом, он имел три подъезда с бетонными козырьками и массивными черными деревянными дверьми, образующими небольшой застекленный тамбур (сегодня они сохранились лишь наполовину — внешние двери заменены глухими железными). Я жил в первом парадном, расположенном в глубине двора, в низинке, и потому с каменным крыльцом в три ступени. Второму парадному хватило пары ступенек, а третье, смотревшее на сквер и улицу, обходилось без крыльца. В холодное время года консьержка сидела во втором парадном, первое и третье запирались, и их жильцы шли к себе по подземным коридорам, мимо технических помещений — соответственно прачечной и котельной.
Как-то в далекой молодости, возвращаясь октябрьским вечером домой и поднявшись из коридора, сквозь стекла своего парадного я увидел, что на скамейке напротив сидят. Было темно, лампочка над крыльцом не горела, но угадывалось, что это парень с девушкой. Они сидели неподвижно, в тяжелых пальто и, видимо, тихо беседовали. Он что-то держал в руках, девушка, не меняя позы, иногда поглядывала в эту сторону.