Полночи я строил планы мщения — подстеречь... догнать... отвести в сквер... и об скамейку его, говнюка, об скамейку! Планы эти были совершенно нереалистичны. Красивое лицо Персика представляло собой лицо власти, а с властью даже такой отпетый мой однокашник, как Алим, не стал бы иметь дела, хоть он-то был человек истинно бычьей конструкции, совсем безбашенный и кончил (а может быть, начал) нехорошо: зашли они с дружком зачем-то в подвал одного дома возле рынка и обнаружили пьянчужку Машку, известную всем как на рынке, так и в его округе; сначала изнасиловали (что само по себе было необъяснимо: ну какой смысл Машку насиловать, когда про нее точно известно, что соглашается с любым за одни только пивные опивки), а затем, резвясь, надели на водопроводную трубу. И Машка погибла, а Алим получил восемь лет, и то еще по снисхождению за малолетство.
Следующим вечером раздался звонок в дверь. Я открыл и увидел Персика, одетого в форму. Он стоял на пороге с озабоченным и деловым видом.
Ноги мои подкосились. Я решил, что Персик пришел меня арестовать и посадить в тюрьму за то, что я курил вчера в сквере. Впрочем, это приблизительно, а если быть точным, то в голове не было связных мыслей: панический ужас обеспечил их полное отсутствие.
Персик мазнул взглядом и явно не узнал.
Выяснилось, что он зашел по долгу службы — проверить документы на отцово ружье. Отец был дома, они разобрались с бумагами, и Персик ушел навсегда, напоследок задумчиво на меня посмотрев, как будто уже, сволочь такая, что-то припоминал.
Глаза у него в этот раз были не пьяные.
Про мои собственные мать сказала, что никогда таких испуганных не видела, и долго недоумевала, что меня могло так всполошить. Объяснить ей, что я увидел лицо власти, которая способна ни за что ни про что бить тебя всем телом об скамейку, я не мог, потому что пришлось бы рассказывать и про портвейн, а этого мне делать не хотелось. Кроме того, я точно знал, что она поверит всему: и что мы сидели на скамейке и курили, и что матерились, и что хотели пить портвейн, — всему, кроме главного: что этот симпатичный юноша, одетый в чистую милицейскую форму, мерзавец и подонок и такие же мерзавцы и подонки другие двое, что были с ним вчера.
Печь
Он говорит высоким полудетским голосом:
— В прошлом году я в соседней деревне жил, в Быках. Тогда у меня своего-то дома еще не было, вот и присматривался, ходил по окрестным деревням. В Быках мне тетку одну показали, она сама в Галиче жила, а дом ее пустовал. Вот я и поселился. Ну, с ее разрешения, конечно...
И представляешь, стал я присматриваться к печке. Обыкновенная шведка. Ну, знаешь, гладкий под, никакого поддувала нет, одна дверца. Кладешь дрова, зажигаешь, и дело с концом. Но — тяга плохая. Понимаешь, плохая тяга, вот какое дело. Когда дверца закрыта — еще куда ни шло, а чуть откроешь — весь дым в комнату, задыхаешься. Даже огня из-за дыма не видно. А я, знаешь, люблю на огонь смотреть. Сядешь, смотришь, думается хорошо... Даже камин хочу в квартире сделать... Хочу камин, понимаешь! Люблю на огонь смотреть!..
Закуривает, несколько раз как-то неумело пускает дым. Мечтательно улыбается.
— Ну и вот, — продолжает он, снова построжев. — Стал разбираться. Оказывается, в той шведке был сложный дымоход. Пока он там петляет — вверх, вниз, туда-сюда, — тяга-то и теряется. Но сначала-то я решил, что он просто забился. Стал смотреть. Взял длинный гвоздь. Постучу, найду, где гулко, и этот кирпич начинаю гвоздем оконтуривать, глину из швов выковыриваю. Ковыряешь целый час — выковыряешь все, кирпич вынешь. Вынешь — а там чисто, хороший такой дымоход, не осыпался ничуть. Я его весь просмотрел — все чисто, а не тянет. Возился-возился, — а, думаю, ну вас всех на фиг с вашим обогревом! Взял и переложил пару кирпичей в дымоходе: колено заткнул, а ход прямо в трубу (см.) раскрыл. С зевом тоже повозиться пришлось. Вынул ряд кирпичей, расширил... да и дверцу снял, все равно она для такого зева не годилась — маленькая. Ух и тяга началась!.. Веришь — как-то наволочку повесил подсушить, так ее чуть в трубу не утянуло! Гудит! Жарит!..
Снова мечтательно улыбается. Вздыхает.