Заявка на новый старт осталась пока не реализованной. Зато Битов, по его излюбленному выражению, “позволяет себе”. Он сочиняет разнообразные эссе, где тема и образ Петербурга вольно сопрягаются с чем угодно. Он колдует над биографией Пушкина (в том числе и в жанре “альтернативной истории”), сочиняя ее версии и варианты, комбинируя тексты и комментарии к ним, иронизирует и философствует – смотри “Вычитание зайца”. (Скрещение тем Пушкина и Петербурга было задано, кстати, еще в фантастической повести 80-х “Фотография Пушкина”.)
Но главное – Битов издает и переиздает, каждый раз по-новому, свои произведения, заново актуализируя радикалы и свободные валентности хронологического соседства и смысловых перекличек, продуцируя разные конфигурации своего “Избранного”. Он тасует законченные тексты, прослаивает их мемуарно-дневниковыми клочками, давними незавершенными набросками, свежими фрагментами, выстраивая род творческой автобиографии (“Неизбежность ненаписанного”). Он составляет и публикует корпус откликов и комментариев на собственные произведения, скажем на “Оглашенных” (“Баян, или 22 с лишним способа прочесть эту книгу”).
Битов вроде бы балагурит, предается ностальгии, фантазирует - но преследует при этом вполне серьезную цель: он последовательно сводит задним числом свои разновременные и разноплановые тексты в единый многомерный метатекст.
А что же Маканин? Минуя его неодинаково удачные произведения первой половины 90-х (“Лаз”, “Сюр в Пролетарском районе”, “Стол, покрытый сукном...”, “Кавказский пленный”), обратимся к главному опусу десятилетия - роману “Андеграунд, или Герой нашего времени”. Это, как и в случае “Ожидания обезьян”, - конспективная презентация всего прежде написанного, но совсем в другом роде. Впрочем, отметим одну важную концептуальную параллель: здесь, как и у Битова, в фокусе внимания – соотношения литературы и действительности, текста и внетекстовой реальности.
Протагонист романа – Петрович (сколько их, Петровичей, было да и будет еще у Маканина), писатель, посвятивший жизнь литературе, но ничего никогда не напечатавший, закоренелый и истовый представитель андеграунда, “агэшник” в собственной терминологии. Писательство он уже забросил, но сохраняет в себе неистребимую склонность к литературной рефлексии, к представлению окружающей жизни, собственного прошлого, текущих событий и впечатлений в “сюжетах”.
Возвращаясь от Петровича к Маканину, замечу, что в “Андеграунде” предпринят опыт ревизии метода. Повествование от первого лица возникает тут не впервые, но в первый раз автор использует личностную призму для изображения самых разных сторон действительности в неразрывной связи с внутренним миром протагониста. Раньше-то Маканин только снаружи, пусть и очень проницательно, прослеживал модели человеческого восприятия и поведения, рефлексы и отклики на вызовы среды, способы коммуникации, складывавшиеся в строй характеров.
Роман этот – спутанный клубок, в который упакованы тридцать с лишним лет советской и постсоветской действительности. И из клубка вытягиваются по воле автора ниточки мотивов и сюжетов – “Тысяча и одна ночь”. Организуется текст вдоль нескольких координатных осей: образ общажного коридора, растягивающегося до метафоры жизненного пути/лабиринта; образ жизни, неуверенно, на ощупь вырастающей на обломках рухнувшей советской цивилизации; образ поэтессы-диссидентки Вероники, пытающейся перестроиться в перестроечного политика; фигура брата рассказчика, Вени, талантливого художника, ставшего много лет назад жертвой карательной психиатрии; наконец, экзистенциальная ситуация самого протагониста, совесть которого отягощена двумя убийствами.
Вокруг этих осей вращается множество персонажей, эпизодов, притчеобразных человеческих историй, отступлений и размышлений – и вращение головокружительно. Маканин, словно тяготясь своим прежним жестким конструктивизмом, приобщается здесь к битовской синкретичной легкости, произвольности. Авторская мысль (или мысль протагониста) совершает замысловатые пируэты. Острые ситуации, коллизии, психологические состояния, детализированные словно под микроскопом, часто обрываются, соскальзывают в метафоры, в образные формулы или рефлексивные узоры, то отточенные, то расплывающиеся, бледнеющие, как во сне.