Продумав, наконец, расписание официальной части, Д’Эмон решил позвать кое-кого из коллег, в том числе русских, к себе в гости после того, как она окончится.
Приглашения на семинар выслали четырем русским, но в последний момент у двух дам случилось что-то неотложное и несчастливое, и приехать смогли только двое — Гузель Тагировна и Андрей. Фамилия Андрея все время вылетала у Д’Эмона из головы, а фамилию Гузель Тагировны, длинную и непривычную для слуха, он запомнил неправильно и сам знал, что ошибается, произнося ее про себя. Андрей преподавал французский язык где-то в Перми или в Екатеринбурге и знал его великолепно, особенное удовольствие находя в изучении жаргонизмов и молодежных выражений, и сам выглядел очень молодо. Он был приземист, пшеничноволос, говорил очень быстро и имел густые сросшиеся брови.
Гузель Тагировна и Андрей-бровь приехали в образовательный центр. Д’Эмон — солидный, благообразный, высокоплечий — встречал их лично. Увидев коллег, на переписку с которыми ушло столько времени, он счастливо озадачился, как в старые времена мещанин, вдруг выигравший в лотерею дорогой и неудобный приз вроде коня или шкафа. Особенно любезен он был с Гузелью Тагировной и при встрече долго держал обе ее руки своими руками. Перед началом официальной части он показал гостям образовательный центр, погордился библиотекой и мультимедийной аудиторией, познакомил с коллегами — методистами и педагогами.
По коридорам слонялись французские слависты. Их было двое. Первый был кудрявый, низкого роста и очень хорошо одетый. Он постоянно, словно молодая глупая женщина, болтал по телефону; из обрывков разговоров улавливалось, что он давал кому-то советы насчет компьютера. Второй, высокий, напоминал деревенских дурачков из рассказов Мопассана. На его лице было несколько дегенеративное выражение, как будто его предки лет пятьсот брали в жены девушек только из своей деревни. Говорили еще, что есть третий, называли даже легковесную фамилию — Пасторелли или Тамбурелли, но его никто никогда не видел.
Семинар занял почти целый день с перерывом на обед. Д’Эмону показалось, что сам он мог бы выступить и лучше, но он не корил себя, а со спокойным вниманием следил за выступлениями коллег. Когда говорила Гузель Тагировна, Д’Эмон слабо, как бы вдогонку воспринимал содержание речи, сосредоточившись на мелодии, интонации, манере, жестах, повороте головы.
Вечером, после закрытия, он пригласил к себе за город русских, двух славистов и одного важного методиста. В свою машину он посадил Гузель Тагировну и высокого слависта с женой, для остальных взял такси.
Господин Д’Эмон жил не то чтобы богато — все заметили, что у него старая машина и старый телевизор, — но роскошно. Роскошь определялась деталями: небрежная, сиятельная, старинная тумба в виде колонны; знаменательное кресло; почтенные подсвечники; восторженная, чудесная ваза; надменная люстра. На стене темнела картина, и фамилия написавшего ее мастера была такой звучной, что хозяевам было даже совестно ее произносить. К своей обстановке Д’Эмон относился так, как подобало ему в силу происхождения: у него не было вульгарного восторга перед фарфором и позолотой, он словно бы слегка тяготился и пренебрегал всем, что его окружало, как будто чуть недоумевая, как он оказался среди этих вещей, но при этом твердо знал, ощущал и невольно и невидимо показывал другим, что именно так все и должно быть и только здесь, в этой обстановке и среди этих вещей ему и пристало находиться.
«Ну, ну… — думал господин Д’Эмон еще заранее. — Пусть сядет здесь, отсюда лучше окно видно, свет хорошо падает, вообще там приятнее сидеть… Так… вот тут ей салат будет, тут…» Он знал, на какое место он усадит Гузель Тагировну, воображал, как будет показывать ей свои книги, дом, жену; предполагал — и не ошибся — с каким восхищением она примет его атмосферу, стол, правила.
Господин Д’Эмон держался настолько властно, величаво и любезно, что, когда жена позвала его по имени, все отчего-то смутились, потому что для всех он был не кем иным, как господином Д’Эмоном, и никому не приходило в голову, что он может иметь личное имя, и это обращение по имени на миг показалось всем едва ли не малоприличным и нарушающим торжественность происходящего. Но тут же, когда в ответ он обернулся и живо подошел к жене, все почувствовали, как смущенно, с какой милой неловкостью и вместе с тем нежно и по-домашнему это было произнесено, и с еще большим уважением и радостью подумали о хозяине и хозяйке.