Выбрать главу

 

 

ДЕТСКИЙ КАРНАВАЛ

 

Я уже упоминал о том, что существенная часть моего детства (с трех до восьми лет) прошла в коммунальной квартире.

«Трубниковский переулок, дом 26, квартира 24»… телефон: К-4-54-00… — все это я помню гораздо отчетливей, чем многие последующие адреса и телефоны.

Квартира была из семи комнат разных размеров. От одного до семи жильцов в каждой. Именно нас было семеро, и мы занимали самую большую комнату — сорокаметровый зал. Мы его разгородили шкафами — книжными и платяными — на три части: возле двери небольшая «прихожая»; дальше — главное пространство, где помещались родители и трое детей и стоял посередине обеденный стол; отсюда узкий проход вел в закуток без окон, где спали дедушка с бабушкой; там же висели и почти все иконы, с лампадками, — невидимые для заходивших к нам соседей. Только большая мрачная гравюра в дубовой раме выглядывала из-за книжного шкафа: Христос со связанными впереди руками — наверное, перед судом Синедриона или перед Пилатом. Гравюра производила на меня гнетущее впечатление, и я избегал на нее смотреть.

За пределами комнаты был длинный полутемный коридор, заканчивавшийся уборной, ванной и кухней. По-видимому, среди жильцов была установлена очередность уборки этих «общих мест». В ритуальной болтовне, которая шла непрерывно между мной и братом, систематически фигурировало стихотворение — великолепный образчик found poetry, услышанный, очевидно, в коридоре:

— Марья Васильевна! Ваша уборка!

— Какое я имею дело до этого!

Первая строка — жесткий регулярный дактиль — произносилась четко, с весомыми ударениями на каждой стопе. Вторая, напротив, представляла собой что-то вроде взрыва куриного квохтанья: сильное ударение на  « какое » — и дальше стремительный почти безударный речитатив…

Иногда кто-нибудь из нас добавлял к этому стихотворению еще и абсурдный комментарий: « Конечно, какое ей дело до того, что у нее собственная „уборка”» — (то есть своя, личная уборная — каламбур, необыкновенно нас веселивший)…

В 50-е годы слово «туалет» еще не было широко распространено.  В основном говорили «уборная».

Марьи Васильевны фамилии не помню... Пожилая, полная женщина, одинокая. Кажется, в очках. Ее дверь была напротив нашей [8] … Реплика же, обращенная к ней, принадлежит, по всей вероятности, Елизавете Алексеевне Тольской . Дверь — слева от нас, в торце коридора. Там в одной комнате обитало четыре человека с тремя разными фамилиями: дочь Е. А. — Ирина Куприянова , муж Ирины — Володя Матиас , и у них девочка, тоже, наверное, Матиас. Ирина с Володей были геологами и ездили в экспедиции… У Елизаветы Алексеевны имелась, впрочем, еще одна комната, своя — но очень маленькая и выходившая дверью прямо в кухню. До революции в таких комнатах помещали прислугу… Елизавета Алексеевна — высокая, стройная, сухая старуха — вполне могла быть дворянских кровей. Во всяком случае, три фамилии говорят о многом: так и видится какой-то скрытый за ними исторический драматизм (стереотип сознания сразу предлагает нам Куприянова, покойного мужа Е. А., в виде партийного работника… может быть, репрессированного…).

Что касается уборной, то это был узкий пенал, едва освещенный далекой пыльной лампочкой (потолок в квартире был четыре метра). В уборную нас, детей, не пускали по соображениям гигиены, и мы очень долго, — пожалуй, до самой школы, — пользовались горшками. Мы с Алешей на горшки садились не в главной части комнаты, а в «прихожей». Обычно нас сажали перед сном. Мы сидели, как правило, вовсе не заботясь о том, чтобы произвести какой-либо эффект. Когда терпение родителей иссякало, папа поднимал нас, заглядывал в горшки и сообщал маме: « Коля сделал как кот наплакал, а Алеша вообще ноль ». После этого нас клали в кровати…  В том случае, если на горшок садился кто-то один, ему очень быстро становилось скучно, и он начинал ползать вместе с горшком. Вползая из передней в комнату, он произносил обязательное двустишие:

 

Я приехал на горшке,

я — лунатик Никришке.

 

При этом слово «лунатик» интерпретировалось нами как «житель луны», что подчеркивалось совершенно космическим звучанием имени, — ведь ясно, что ни у одного землянина, к какой бы народности он ни принадлежал, подобного имени быть не может!.. Во всяком случае, нам это было ясно. Поэтому слово «Никришке» в первую очередь предназначалось для демонстрации некой «неземной» зауми. Вместе со словами «горшок» и «лунатик», а также в сочетании с видом существа, передвигающегося, не отрывая горшка от пола, — это слово действовало безотказно, то есть вызывало непременный всплеск вполне искреннего веселья. У детей, конечно. Реакции взрослых я не помню. Она была, разумеется, негативной, но не слишком яростной, а то бы я запомнил. Наверное, они сухо приказывали уехать обратно, что и исполнялось без особого сожаления [9] … И вот я с удивлением обнаруживаю, как мало мы обращали внимания на взрослых. Оказывается, мы жили в своем, очень герметичном мире… Ну, не совсем, — в мире, окруженном мембранами, которые избирательно пропускали… что же именно? — Вот эту самую found poetry… то есть только то, что могло, усвоившись, превратиться в found poetry (или в bon mots, как сказали бы французы).