Этот сотник — римский офицер, оккупант. В изложении того же эпизода у Луки (7: 2 — 8) центурион даже не решается сам обратиться к Иисусу, но посылает иудейских старейшин, которые свидетельствуют: “Он достоин, чтобы Ты сделал для него это, ибо он любит народ наш и построил нам синагогу”.
В латинском тексте Евангелия, как и в русском, повторяется одно и то же слово “dignus”, “достоин”; по-гречески старейшины признают центуриона “axios”, “заслуживающим”, сам же о себе сотник говорит, что послал к Иисусу старейшин, “не считая себя достойным самому прийти к Иисусу” (глагол от того же корня, что и “axios”), и что он не “hikanos” (“не способен, не годен”), чтобы Иисус вошел в его дом. “Axios” определяет отношение к центуриону со стороны иудеев; центурион не смеет напрямую обратиться к Иисусу, понимая, что в глазах иудейского пророка чужак скорее всего не “axios” — это человеческие отношения, и они решаются индивидуально, благодаря проявлению доброжелательства со стороны этого конкретного “инородца” к местному населению и заступничеству старейшин. “Hikanos” — внутреннее ощущение себя в отношениях с высшим.
“Услышав сие, Иисус удивился и сказал идущим за Ним: истинно говорю вам: и в Израиле не нашел Я такой веры” (Матф. 8: 10). О какой вере идет речь и почему веру сотника Иисус ставит в пример ученикам и последователям? На тот момент никто в Израиле не признавал в Иисусе Мессию, но и центурион не исповедует Его Богом (обращение “Господи” ни о чем не свидетельствует, “господином” ведь и раб называет хозяина), не следует за Ним, не просит у Него поучения. Этот римский воин достаточно уважает религию евреев, чтобы построить им синагогу, но сам он не принимал иудаизм, он достаточно верит в еврейского чудотворца, чтобы обратиться к Нему за помощью, но остается при своих богах. Веру в благую силу Иисуса с готовностью проявляли и израильтяне (ср.: Мф. 4: 24 — 25), и не просьбой об исцелении вызвана эта похвала Иисуса сотнику, а именно словами: “Господи, я не достоин”. Евреи видели в Иисусе великого пророка, осененного Духом Божьим, но без стеснения обращались к Нему со своими нуждами. Хотя иудаизм рассматривал многие болезни, в том числе проказу, как несомненный признак Божьего гнева, страдавшие этими недугами не признавали себя настолько ниже Иисуса, чтобы обращаться к Нему через посредника, как это сделал центурион.
Представим себе отношения Иисуса и центуриона в обычной иерархии. Иисус, в отличие от Павла, не римский гражданин, Он — представитель покоренного народа, маленькой страны, слишком незначительной даже для того, чтобы быть выделенной в качестве особой провинции; Он — нищий бродяга (“Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову”, — сказано в той же главе Евангелия от Матфея). В социальной структуре положение такого человека не намного выше раба. Центурион, офицер — опора римской власти, он командует сотней человек, каждый из которых скорее от иудея ждет обращения “господин”, чем сам к нему так обратится. Но этот римский сотник способен увидеть и другую сторону отношений: он знает, что иудеи ощущают свое избранничество и превосходство, и смиренно признает это, прося о заступничестве старейшин; обращаясь к Иисусу, он столь же смиренно признает Его “господином”. Римляне славны искусством государственного строительства, тот же сотник отлично помнит свое положение в иерархии, свою “срединность” между низшими и высшими (“Ибо я и подвластный человек, но, имея у себя в подчинении воинов...”), однако оказывается, что для римлянина социальные отношения отнюдь не застывшая данность, они строятся индивидуально, как строит их сотник с иудейскими старейшинами, они могут быть перевернуты, обратиться в противоположность, как произошло это при обращении сотника к Иисусу.
Римский мир, римская литература, сама латынь пронизаны именно такими отношениями — неравными (старший и младший, дающий и принимающий, гражданин и чужак), но равно необходимыми для обеих сторон. Столетием раньше этого сотника Катулл говорит своей красавице, что он ее не только “amat” (любит) как подружку, но и “diligit” (дорожит, ценит), как отец сыновей и тесть — зятьев. Когда-то этот стих цитировался как доказательство бедности языка: латынь неразвита, любовной лирики на тот момент почти не существует, “amo” ассоциируется с плотским желанием, а потому свое утонченное, по греческому образцу выстроенное чувство поэту приходится пояснять столь странным в наших глазах сопоставлением с родственным уважением. Так, может быть, не латынь бедна, а наши сердца оскудели, если утрачено сходство между связью, соединяющей влюбленных, и той, что сближает поколения и ветви семьи, если не востребован глагол, передающий притяжение противоположностей (пола, возраста, положения), взаимное признание и постоянный труд души (diligo — того же корня, что religio и eligo — “выбирать”).