Сложность процессов, протекающих в душе и уме героя, оборачивается запутанностью, а подчас и абсолютной нечитабельностью языка. И причина этой вязкости, сквозь которую так трудно прорваться, не только в явном избытке образов и сравнений, причина в том, что эти сравнения и образы не складываются в целое, между ними не прослеживается связи, причем не только и не столько логической, но и ассоциативной, импрессионистической, интуитивной — любой. Когда мы читаем “по табору улицы темной”, мы отчего-то не задаем себе вопроса, в чем смысл этой метафоры, да и вообще мыслима ли она, — мы легко ей верим, настолько она убедительна. В прозе Кононова поток сравнений часто оказывается вполне посторонним по отношению к предмету описания и скорее разрушает, чем воссоздает его. “Ушлое волоконце”, “ефрейторский детерминизм” и “хлыстовское будущее” не складываются в орнамент, пусть затейливый, пусть непонятный и странный, — не складывается ни в какой. Это не внутренний мир, это раскиданные по столу хирурга внутренности.
Имя главного героя романа — Ганя, Ганимед. И если это аллюзия, связанная со знаменитой рембрандтовской картиной-шуткой “Похищение Ганимеда”, где подхваченный орлом Ганимед изображен в виде младенца, от страха пускающего струю, то надо отдать должное авторской самоиронии (как уже говорилось, мотивы детства и мочеиспускания — не последние в романе). Но вероятнее все же, Рембрандт тут ни при чем, слишком серьезно Кононов относится к своему герою, и вычурное имя — скорее всего указание на непростоту героя, а возможно, и намек на смутную историю с гомосексуальным оттенком, случившуюся когда-то с Ганей и его другом...
И тем не менее. Спасательным кругом, все-таки удерживающим книгу на плаву, на уровне прозы, достойной публикации и публичности, становится (да проявит читатель благосклонность к неловкому каламбуру) круг затронутых в романе проблем. Ведь, в сущности, разговор о жизни души ли, тела оказывается здесь только материалом для обсуждения проблем более глубоких. По большому счету эта книга — о любви. Точнее, о ее возможностях, которые — и вот она, горечь, сцепляющая краткие главки этого повествования воедино, — так ограниченны. Любовь отнюдь не всегда “не перестает” — не потому, что не прав апостол, сказавший это, а потому, что мера любви, о которой он говорит, труднодостижима. Проводить близкого в мир иной достойно — дело для человека почти непосильное.
Маленьким мальчиком герой отбил у осы полусъеденного кузнечика и затем хоронил его со всевозможными почестями, положив ему в гробницу все самое лучшее, что у него было: пуговицы, детальки из папиной готовальни, блестящие обломки часового механизма. Во взрослом возрасте похороны кузнечика отозвались похоронами бабушки — и, увы, они были уже совсем другими. Бабушкиной смерти втайне радовались, бабушку хоронить торопились — слишком жарко, — а потом также торопились уничтожить ее перепачканное постельное белье, одеяло, тазик, из которого обмывали тело... И эта спешка, и облегчение, испытанное после ее смерти, — причина непроходящего чувства вины героя, протеста, бессилия. Ему очень хочется хоронить ее по-другому — с благоговением, трепетом, нежностью, сопровождавшей похороны кузнечика. Сквозь недовольство собой, муку, внезапный матерный выкрик просвечивает вера: любовь все-таки “никогда не перестает” — это та норма, это та высота, на которую герой смотрит не отрываясь, смотрит с надеждой.