Выбрать главу

Перед нами романтический поэт, чья мировая скорбь, пройдя через прокатный стан бесцеремонной эпохи, превратилась в “постэсхатологическую” растерянность, а “высокая болезнь инфантилизма” предусмотрительно надела маску Одиссеева хитроумия. Адреса же его стенаний, просьб, недоумений, укоров, подначек, протестов и попыток стоицизма — женщина, страна и Бог. Иногда это как бы единый адресат (на что сам поэт любезно указывает) — ввиду единого к ним отношения: дерзкой требовательности и униженной зависимости.

Бог достаточно условный — такое место для хранения книги жалоб, — но и не вполне условный, иначе с кого был бы спрос за все, что деется; как романтическому поэту обойтись без Бога, даже если он ну совсем не верит в Него? Разговоры с Богом (в отличие от Г. Русакова, литера прописная) едва ли не в центре “Отсрочки” — ибо и саму отсрочку, разрешение на вдох-выдох дает тот же Бог, наподобие мента или военкома в конторской ожидальне (см. вступительные стихи). В одном из самых звонких стихотворений Бог предстает в виде тоталитария, занятого великими делами и враждебно-безразличного к частным нуждам человеков.

.....................................

Бог созиданья, Бог поступка,

Водитель орд, меситель масс,

Извечный враг всего, что хрупко,

Помилуй, что тебе до нас?

Нас, не тянувшихся к оружью,

Игравших в тихую игру,

Почти без вылазок наружу

Сидевших в собственном углу?

.....................................

Вершитель, вешатель, насильник,

Строитель, двигатель, мастак,

С рукой шершавой, как напильник,

И лаской грубой, как наждак,

Бог не сомнений, но деяний,

Кующий сталь, пасущий скот,

К чему мне блеск твоих сияний,

На что простор твоих пустот,

Роенье матовых жемчужин,

Мерцанье раковин на дне?

И я тебе такой не нужен,

И ты такой не нужен мне.

Но с тем же напором мятежник переписывает, хоть и на свой обидчиво-ехидный лад, пушкинского “Пророка”: преображение живого в карандаш — содранные ветки, выдолбленная сердцевина (трепетное сердце) и — водвинутый угль — графитовый стержень.

И когда после всех мучений

Я забыл слова на родном —

Ты, как всякий истинный гений,

Пишешь сам, о себе одном.

Ломая, переворачивая,

Затачивая, чиня,

Стачивая, растрачивая

И грея в руке меня.

Какой же он будет поэт, если — пусть скрипя зубами — не почувствует себя стилом в руце Божией? Замечательна и последняя строчка, лизнувшая (на всякий случай) Божескую руку.

Со страной, вчерашней, сегодняшней, — того горше и сложней. Ненависть к мертвенной имперской несвободе в стиле вамп — она в порядке вещей: “Нет, уж лучше эти, с модерном и постмодерном, / С их болотным светом, гнилушечным и неверным... И хотя из попранья норм и забвенья правил / Вырастает все, что я им противопоставил, / И за ночью забвенья норм и попранья прав / Настает рассвет, который всегда кровав... Но... уж лучше все эти Поплавские, Сологубы, / Асфодели, желтофиоли, доски судьбы — / Чем железные ваши когорты, медные трубы, / Золотые кокарды и цинковые гробы”.

И однако с какою нежностью вспоминаются “сумерки империи” (в одноименном стихотворении и в полной давнего мальчишеского счастья “Балладе об Индире Ганди”). На минуту поверим объяснениям человека паузы, “зазора, промежутка”, чей “вечный возраст — возраст переходный”: “Я вообще люблю, когда кончается / Что-нибудь. И можно не спеша / Разойтись, покуда размягчается / Временно свободная душа”. Но это элегическое пиано сменяется могильным аккордом, предвещающим за “паузой” — небытие:

Это время с нынешним, расколотым,

С этим мертвым светом без теней

Так же не сравнится, как pre-coitum,

И post-coitum; или, верней,