Как отплытье в Индию — с прибытием
Или, если правду предпочесть,
Как соборование — со вскрытием:
Грубо, но зато уж так и есть.
........................................
Вот она лежит, располосованная,
Безнадежно мертвая страна, —
Жалкой похабенью изрисованная
Железобетонная стена,
Ствол, источенный до основания,
Груда лома, съеденная ржой,
Сушь во рту и стыд неузнавания
Серым утром в комнате чужой.
(“Сумерки империи”)
Я вижу посткоммунистическую Россию по-другому: без повреждений, несовместимых с жизнью, и в объятиях утра не серого, а свежего, хоть и холодного. Но, может статься, Божий карандаш обвел в загадочной картинке настоящего то, чего я не различаю? Стихи-то лезут в душу... Предпочитаю думать, что романтическая муза всегда ищет утешений в прошлом (которого порой даже не помнит: стихи о “тоталитарном лете” навеяны больше “Утомленными солнцем” Н. Михалкова, чем исторической памятью1), между тем как текущая жизнь служит рамой для неудовлетворенности миропорядком.
Повторю: романтизм этот прошел изрядную “земную” выучку и тем не банален. “Я хитрец, я пуганый ясный финист, спутник-шпион, / Хладнокожий гад из породы змеев, / Бесконечно-длинный ползуче-гибкий гиперпеон, / Что открыл в тюрьме Даниил Андреев... Я текуч, как ртуть, но живуч, как Русь, и упрям, как Жмудь: / Непростой продукт несвоей эпохи”. Новый “лирический герой” народился: помесь Швейка с д’Артаньяном!
Уживаются эти двое совсем не просто. У одного “изгибчатый скелет, уступчивая шея” — прямая осанка у другого. Один не стыдясь восклицает: “Какая дрянь любой живой, / Когда он хочет жить!” — и упивается “Живого перед неживым / Позорной правотой” — другой заявляет дуэльное бесстрашие: “Превысь предел, спасись от ливня в море, / От вшей — в окопе. Гонят за Можай — / В Норильск езжай. В мучении, в позоре, / В безумии — во всем опережай” (“Одиннадцатая заповедь”, подражание знаменитому “If” Киплинга). Один (солдат-пацифист) тащит в дом, другой (бретер-мушкетер) — из дому; один любит постоянство малых жизненных забот и затей, другой — более всего страшится повтора, “диктатуры круга” (символы бесцельности, то и дело отсылающие к поэме Чухонцева “Однофамилец”), один доверяет лишь ценности своего преходящего существования, другой разводит руками: “Нет ничего, что бы стало дороже / Жизни, — а с этим-то как проживешь?”
“Притяженье бездны и дома вечно рвет меня пополам”, — сказано (в старой книжке) избыточно красиво. Но это живое противоречие, и оно снимает налет декларативности с риторических (совсем не в худшем смысле) стихов, коих у Быкова большинство.
Это же противоречие динамизирует поэтику, не дает с нею соскучиться. Стихи полны заземленных подробностей, играют их перечнями (зря автор смеется над “номинативным захлебом” своих эстетических оппонентов — сам такой): “...и пластмассовые вилки, и присохшие куски, корки, косточки, обмылки, незашитые носки, отлетевшие подметки, обронённые рубли...” Но тут же происходит как бы развоплощение жизненного сора и возгонка его к отвлеченному значению (“...тени, призраки, осколки наших ползаний в пыли”). В “Пятой балладе” (опять Киплинг!), этом потоке перечислений, к “инвалиду из тира”, “коту с облезлым хвостом”, “ресторану „Восход”” и проч., и проч. приравнены “тончайшие сущности”, что “плоти лишены”. Все вместе они — не то, что глаз поэта видит сейчас, а то, что видно его умозрению вне координат часа и места. Так сказать, Платоновы “идеи”, лишенные натуральной грузности и при вульгарном прозаизме вписывающиеся в романтический горизонт. Внятные речи поэта не настаивают на своей буквальности. Они — иносказательны, что и просят иметь в виду.
В поэзии этой “все, выходит, всерьез”. И принимаешь ее совершенно всерьез — вопреки собственному опыту стреляного воробья, вопреки ее зазывным и силовым приемам. Заходя и так и эдак, прибегая и к “истине ходячей”, и к парадоксу, поэт передает свою мысль о жизни, с увлекающей чувственной энергией.
Ирина РОДНЯНСКАЯ.
1Как, впрочем, “Постэсхатологическое” — “Новыми робинзонами” Л. Петрушевской, вторая новелла из цикла “Война объявлена” — кажется, “Ближними странами” Д. Самойлова, а может быть, советским “военным” кино, “Поэма отъезда” — поздним Катаевым. Фантазию Быкова часто возбуждают впечатления вторичного порядка, но он умеет придать им визионерскую рельефность: так было, так снилось.