Дивный Дворец пионеров с его игротеками, кружками, хорами, киностудиями, зимним садом и стеклянным куполом над ним показался ему чудовищным призрачным местом, где детей ненавязчиво отучали от настоящей и неказенной родины, подзуживая ее ненавидеть и презирать. Он легко бы мог осыпать его проклятьями, а заодно задаться вопросом, кому это было выгодно и кто работал тогда в комитете молодежных организаций, Цэ–ка Вэ–эл–ка–эс–эме и прочих зловонных местах, какая только мразь, состоявшая из лавочников, спекулянтов и мародеров, не выходила с углового здания на Маросейке и Старой площади и впоследствии распродала богатство Колюниной державы, но сделать так — значило бы упростить и измельчить прожитое, сведя все к одной плоскости, и отречение все равно бы не отменило того факта, что в душе прорастали плевелы, выдернуть которые невозможно, душе не навредив.
А кроме того, как бы ни был суров и непримирим ко всякой иностранщине повзрослевший и абстрактно русофильствовавший на новом витке сентиментального патриотизма Колюня, в его благодарной и непослушной памяти сохранился гул пестрой, разноголосой, разноязыкой толпы, бродившей по набережным Черного моря, куда перебрался из Москвы детский праздник, фейерверки теплых ночей, песни и пляски, карнавал, гомон, перепачканные сажей девичьи лица, ребячий смех, бодрый старичок Бенжамин Спок, по которому воспитывала детей и горя не знала огромная легкомысленная страна, радостное возбуждение, костры, и все это странное, удивительное прикосновение к многообразию и величию мира, здесь собравшегося, и неясное понимание, что славянский мальчик из дачного местечка под Москвой есть только крохотная частица людской вселенной.
Позднее сходное ощущение довелось купавнинцу пережить, когда он работал переводчиком колумбийской делегации на Фестивале молодежи и студентов в опустевшей летней Москве и так же мотался с одного мероприятия на другое, что–то доказывал, шутил, обсуждал нового, молодого и энергичного Генерального секретаря с пятном на голове, ходил на встречу с потрепанным Евтушенкой, сидевшим в вышитой русской рубашке рядом с маленькой Никой Турбиной и глядевшим на всех насупленно и сердито; пил вино и ругался с пожилой, очарованной спокойной и тихой столицей поэтессой о реальном социализме и революции, слушал рассуждения зрелого вкрадчивого падре о религиозности советского народа, пришедшие католическому священнику на ум после посещения Мавзолея Ленина, в котором благодаря чужестранцам Колюня первый и единственный раз безо всякой очереди побывал, а до этого вести мальчика на поклон к вождю родители побоялись, должно быть помня о его детских страхах, а впрочем, идею хранить высокопоставленную мумию папа вообще не одобрял, хотя по обыкновению и не высказывал своего отношения к трупу вслух, — и где испанисту запомнился вполне живой и интеллигентный, все понимающий мужчина в офицерской форме с голубыми погонами госбезопасности, изящно и предусмотрительно помогавший застегивать перед входом в поганое капище пуговки на чересчур открытом наряде одной из посетительниц — настоящей южноамериканской негритянки из прибрежного колумбийского города Кали, уже в пятнадцать лет способной свести с ума любого мужика, бескорыстно своими прелестями всех дразнившей и невероятно очарованной ловкостью холеных пальцев подземельного особиста.
А еще он увлекался и ускользал от другого, переодетого занудного молодого, большеротого и, по–видимому, более важного гэбиста, приставленного к их делегации и вызывавшего каждый вечер переводчиков к себе в номер для долгой беседы на предмет того, не замечали ли гиды подозрительного в поведении гостей из наркотической мафиозной страны, чей пороховой образ всего через несколько лет замаячил перед Колюниной державой.