Выбрать главу

Собственно говоря, все блатное самосознание — сплошная литература. Здесь нет «правды» в обычном понимании слова. Если человек говорит, что сидит ни за что, — это правда не юридическая, но художественная, не для прокурора, но для песни. Здесь, не умея и страшась разбираться, например, со своей человеческой совестью (присутствующей, однако, на дне стакана), человек выращивает совесть другую, придуманную: никогда не забуду, как убийца, «исполнивший» не одного должника, надрывно каялся, что вот-де он какой подлец, взял у сестры продать магнитофон, а денег не отдал, не успел, закрыли суки менты — ну и так далее, и все такое. Бориса Рыжего несложно уличить в позерстве, он и сам рефлектирует в стихах на эту тему. Дело, однако же, в том, что позерство это — свойство не поэтики, но материала. Что касается стихотворца, то он как раз пробивается к «наивному», в сущности, детскому взгляду на окружающую его героизированную действительность.

Лысов Евгений похоронен. Бюст очень даже натурален. Гроб, говорят, огнеупорен. Я думаю, Лысов доволен. Я знал его от подворотен до кандидата-депутата. Он был кому-то неугоден. А я любил его когда-то.

……………………………..

Я мало-мало стал поэтом, конечно, злым, конечно, бедным, но как подумаю об этом, о колесе велосипедном — мне жалко, что его убили. Что он теперь лежит в могиле.

Последние две строки приведенного отрывка — удивительный образец абсолютной простоты, до которой надо еще дойти, отстреливая, как ракетные ступени, лезущие в строчку и в душу художественные образы. Перемахнуть через образ, как через забор, и оказаться на свободе, «нарезать по пустырю» — вот характерная для Рыжего динамика стихотворения. Создавая и одновременно разрушая валкие декорации (нары, с которых, «до пупа сорвав обноски», лезут фраера одного его стихотворения, несомненно, к таким декорациям относятся), Борис Рыжий видит и то, что имеется здесь настоящего: любовь и смерть. Любовь и кровь, водка и слеза — вот коктейль не слишком изысканный, но всегда достойный пера Венички Ерофеева. «Когда я выпью и умру…» — пишет очень-очень молодой поэт, и кто-то может подумать, что ему по-пацански хочется казаться большим мужиком. На самом деле в стихотворении все как в жизни, вернее, в ее ощущении: здесь молодость в своем эстетическом качестве густо приправлена смертью, заряжена ею, как сюжетной возможностью, почти неизбежностью. «Живи красиво, умри молодым» — этот лихой девиз «правильных пацанов» понимает раннюю смерть как часть программы красивой жизни (а никакой другой не надо); блатная песня про прокурорскую дочь вдруг отзывается чем-то блоковским — в цветном платке, на косы брошенном, красивая и молодая… И что-то лермонтовское вдруг проступит в этих забубенных «лишних людях», которых Рыжий любит так искренно и нежно, как только может выдержать конструкция стиха.

У памяти, на самой кромке и на единственной ноге стоит в ворованной дубленке Василий Кончев — Гончев, «Ге»! Он потерял протез по пьянке, а с ним ботинок дорогой. Пьет пиво из литровой банки, как будто в пиве есть покой. А я протягиваю руку: уже хорош, давай сюда! Я верю, мы живем по кругу, не умираем никогда. И остается, остается мне ждать, дыханье затая: вот он допьет и улыбнется. И повторится жизнь моя.

Здесь задача поэзии — через память разомкнуть смерть, сделать потерю неокончательной, жизнь — поправимой. Ямбическое стихотворение, плывущее под полной лермонтовской парусной оснасткой, записано, однако, «в строчку», намеренно неровную, прячущую рифмы по карманам, — за счет чего возникает вполне запланированный освежающий эффект, но не только. Почему-то на том же «снижающем» приеме сделано одно из самых нежных стихотворений Рыжего — «Море», где тоже «на самой кромке» возникает конкретный герой — «писатель Дима Рябоконь», с которым автор встречается будто бы на берегу ласкового моря, а на самом деле «в кварталах дальних и печальных, что утром серы и пусты». Кажется, будто автор, высказывая чувства, сразу ищет способ их укрыть, намеренно понижает голос и, не в силах освободиться от власти размера и рифмы, от притяжения поэзии (белеет парус одинокий!), почти бормочет почти одними строчными. Непрямое цитирование как прием и примета постмодерна принимает у Рыжего собственную форму: текст его, записанный в строку, вращается вокруг совокупной большой поэзии, как спутник вокруг планеты, то есть бесконечно падает на нее, и движение получается неверным, неровным, туда и сюда растянутая орбита не имеет ничего общего с правильной окружностью. Однако именно эти неправильные стихи, наматывающие виток за витком, оказываются самыми подходящими, чтобы выразить особого рода приязнь, которая возникает, когда делаешь близкого человека персонажем текста. В «Ex libris HГ» Александра Горячева, писавшая о знаменской подборке «Горный инженер», точно подметила особенность стихов Бориса Рыжего: «Ни единого — без упоминания собственного имени, будь то известный поэт, свой в доску приятель, барышня или просто приметная личность, скажем, „местный даун Петя“». Все это действительно очень «конкретно» или даже, как острит Горячева, «чисто конкретно». Дело в том, что для Бориса Рыжего очень важно быть своим среди своих. Среда, которую любой нормальный интеллигент определит как очень нехорошую среду, может быть для человека спасением, и не только в том смысле, что при возникновении проблем возникает и возможность с этими проблемами «чисто конкретно» разобраться. Для Рыжего его некультурное сообщество — спасение от «литературы» в том смысле слова, в котором его употребил Верлен. При том, что данное сообщество, как уже было сказано выше, само на пятьдесят процентов является «литературой», задача поэта — отделять существенное от несущественного и вырабатывать собственный миф, в котором (западают клавиши пишущей машинки) «те, кого я сочинил, плюс эти, кто вз пр вду был, и этот двор, и этот дом летят на фоне голу ом, летят неведомо куд — кр сивые к к никогда».