Выбрать главу

 

Подумаешь, как в Чердыни-голубе,

Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,

В семивершковой я метался кутерьме!

Клевещущих козлов не досмотрел я драки:

Как петушок в прозрачной летней тьме —

Харчи да харк, да что-нибудь, да враки —

Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме.

 

Тут и собственное полубезумие после ареста, и отголоски клеветы и литературных скандалов вокруг Мандельштама (пощечину Алексею Толстому он дал буквально за неделю до ареста), и тема доносительства — «стук дятла» (Мандельштамы подозревали, что арест был вызван доносом одного литератора30). При этом мотив не досмотренной драки «клевещущих козлов», имеющий конкретное биографическое наполнение, имеет также и неожиданную в таком контексте поэтическую параллель — в пушкинском «Графе Нулине»:

 

Наталья Павловна сначала

Его внимательно читала,

Но скоро как-то развлеклась

Перед окном возникшей дракой

Козла с дворовою собакой

И ею тихо занялась.

 

Может быть, отсюда же прилетел и мандельштамовский «петушок»:

 

Индейки с криком выступали,

Вослед за мокрым петухом…

 

И у Пушкина, и у Мандельштама ряд зоокартинок прерывается внезапным событием:

 

...Вдруг колокольчик зазвенел.

 

У Мандельштама таким событием становится «прыжок», описанный в воспоминаниях Надежды Яковлевны: по приезде в Чердынь, полубезумный, он в больнице выпрыгнул из окна, и это вернуло его в сознание — «Прыжок. И я в уме»31.

Пушкинская зарисовка скотного двора носит нарочито сниженный юмористический характер — сознательная или бессознательная отсылка к ней в «Стансах» снимает драматизм с предарестных воспоминаний, облегчает примирение с реальностью. И дальше «Стансы» идут как по накатанному:

 

Я должен жить, дыша и большевея,

Работать речь, не слушаясь — сам-друг, —

Я слышу в Арктике машин советских стук…

 

Таким образом, Пушкин в 1935 году помогал Мандельштаму определиться в отношениях с современностью.

sub   /sub

Памятник

      Тема пушкинского «Памятника» — классическая, Мандельштам тоже на эту тему высказался, и не раз. Его «Памятник» рассыпан по нескольким стихотворениям 1935 — 1937 годов — тема начинает звучать после знаменитой фразы, которую услышала от него Ахматова в феврале 1934 года: «Я к смерти готов», после первого ареста и двух попыток самоубийства (в мае — июне 1934 года, на Лубянке и потом в Чердыни). Перейдя за этот рубеж, Мандельштам в двух стихотворениях весны 1935 года говорит о себе оттуда, из послесмертия:

 

Это какая улица?

Улица Мандельштама.

Что за фамилия чортова —

Как ее ни вывертывай,

Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного,

Нрава он не был лилейного,

И потому эта улица

Или, верней, эта яма

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама…

 

Эти стихи о сомнительной посмертной славе — парадоксальная параллель к строчкам пушкинского «Памятника»: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой / И назовет меня всяк сущий в ней язык…» Есть тут и предчувствие собственной могилы — в общей лагерной яме. Более близкая параллель, и уже с прямыми реминисценциями из Пушкина, слышна в другом стихотворении весны 1935 года32:

 

Да, я лежу в земле, губами шевеля,

И то, что я скажу, заучит каждый школьник:

На Красной площади всего круглей земля

И скат ее твердеет добровольный.

На Красной площади земля всего круглей,

И скат ее нечаянно раздольный,

Откидываясь вниз, до рисовых полей, —

Покуда на земле последний жив невольник.

 

Пространство этого стихотворного памятника — уже не улица-яма, а Красная площадь, переходящая во всемирное пространство освобожденной земли, вплоть «до рисовых полей» Китая33 (внешний повод к именно такому расширению, очевидно, — «китайская стена» Кремля). Размах посмертной славы — не меньше пушкинского: у Пушкина — «Доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит», у Мандельштама — «Покуда на земле последний жив невольник»; да только суть этой славы в другом. Пушкин говорит собственно о поэзии, о ее победе над смертью, о том, что душа его в лире спасется, и уж потом — о нравственном действии поэтического слова («...что чувства добрые я лирой пробуждал…» и т. д.). Мандельштам прежде всего утверждает на века статус Красной площади как центра мира, как пупа земли 34 — в этом утверждении и состоит засмертная пророческая сила его слова. В пушкинском «Памятнике» судьба поэзии увязана с посмертной судьбой души, в мандель­штамовском — с социальной геополитикой, с «мировой революцией».