Начиная со второго письма Клюев, вдохновленный ответом Блока и присылкой блоковского сборника “Нечаянная радость” с авторским инскриптом, выстраивает тот образ и вырабатывает ту интонацию, которые, практически не изменяясь, пройдут через всю их переписку. В основе этой интонации — крайнее самоуничижение, сочетающееся с постоянными обвинениями и упреками собеседнику (“уязвленно-вызывающая поза”, по точной характеристике Азадовского).
Клюев оперирует оппозицией “мы” — “вы”, что дает ему основание видеть в своей переписке с Блоком не просто общение двух поэтов, но и диалог надличностных сил (“народа”, “крестьянства”, “простых людей”, с одной стороны, и “дворянства”, “господ”, “интеллигенции” — с другой). Именно принадлежность к первой из них и испытываемые в связи с этим страдания (“лютая нищета”, “темный плен жизни”) и дают Клюеву право на поучения и пророчества — даже когда он предъявляет собеседнику обвинения вполне личного плана (например, упрекая Блока в “физическом отвращении” по отношению к себе), он говорит не от своего лица, а от имени некой заведомо правой общности.
Важной деталью создаваемого Клюевым образа являются его постоянные ссылки на собственную “серость”, “грубость”, “необразованность”. Черту между собой и своим адресатом Клюев проводит даже на лексическом уровне. Так, его письмо-комментарий к блоковской статье “О современном состоянии русского символизма” начинается с перечисления тех слов и имен, которые Клюев в ней якобы не понял: “теург”, “Бедекер”, “конкретизировать”, “тезы и антитезы”, “Беллини и Беато”, “Синьорелли”. При этом письма Клюева вполне литературны и насыщены разнообразными аллюзиями, прежде всего на поэзию Блока и религиозные тексты. Мотивировку такой эпистолярной манеры Клюев дает, не без подсказки Блока, в одном из первых же писем: “Вы пишете, что не понимаете крестьян, это немножко стесняет меня в объяснении, поневоле заставляет призывать на помощь всю свою „образованность”, чтобы быть сколько-нибудь понятным”.
Но это все достаточно очевидно и естественно, интереснее другое. Блок, по всей видимости, не просто принимает такую трактовку своей переписки с олонецким поэтом, но и до некоторой степени подсказывает ее собеседнику. Он нуждается в Клюеве никак не меньше, чем начинающий стихотворец в авторитетном петербургском собрате. Судя по некоторым фразам из второго письма Клюева, Блок изначально занимает позицию “кающегося барина”, отводя Клюеву функции своего рода “исповедника”. Тот, в свою очередь, соглашается с отведенной ему ролью и уверенно играет ее в дальнейшем. Впрочем, впоследствии Клюев смягчает некоторые утверждения, высказанные им в ранних письмах: ср., например: “Наш брат вовсе не дичится „вас”, а попросту завидует и ненавидит…” (осень 1907) — и “Бедный человек, в частности крестьянин, любовен и нежен к человеку-барину, если он заодно с душой-тишиной…” (22 января 1910), а наиболее резкие суждения о поэзии Блока вкладываются им в уста неназванных третьих лиц: “В Питере мне говорили, что Ваши стихи утонченны, писаны для брюханов, для лежачих дам…” (22 января 1910).
Для Блока общение с Клюевым (и эпистолярное, и личное — поэты познакомились четыре года спустя после начала переписки) имело огромное значение. Он неоднократно цитировал своего корреспондента в собственных статьях, копировал его письма для друзей, читал их знакомым. Клюев был воспринят и самим поэтом, и многими близкими ему людьми как носитель незамутненного национально-религиозного духа, как “голос из народа”. Сознание эпохи заранее подготовило олонецкому крестьянину подходящую нишу — ему оставалось только занять ее. Кого-то подобного напряженно ждали, и грамотное “самопозиционирование” Клюева не могло не принести результатов.
С самого начала эпистолярного диалога с Блоком Клюев вносит в сообщаемые адресату факты своей биографии отчетливо различимый элемент стилизации. Естественно, любая игра такого рода заключает в себе информацию не только об играющем, но и о культурном контексте. По тонкому замечанию Александра Эткинда, превращение Клюевым событий собственной жизни в легенду свидетельствует прежде всего о том, как выгодно “было представляться хлыстом в том обществе, войти в которое стремился крестьянский поэт”. Впрочем, дело, конечно, не в хлыстовстве как таковом. В оказавшем решающее влияние на умонастроение Блока и многих его современников мистическом народничестве хлыстовство, старообрядчество, скопчество и какая-нибудь выдуманная романистом секта пламенников смешивались в одном общем и не вполне определенном понятии “сектантства” (ср.: “Я ведь сам сектант. Весь род Карповых — сектанты” — из письма к Блоку пытавшегося повторить клюевский путь Пимена Карпова).