Освобождённая и оттого бесстрашная российская пресса после недавнего потока похвал кинулась меня обгаживать — мало меня покусала советская неосвобождённая. Так — и всегда по закону психологии. Замелькали газетные заголовки понасмешливей (“Солженицын? который?”, “три бороды в одном тазу”, и ещё в этом духе). Смеяться-то смейтесь, а между тем за эти годы Гласности пришлось образованщине постепенно и незаметно признать: государственное величие Столыпина и мразь Февраля, — в главном они мне уступили.
А ещё ж и фанатики коммунизма хрипели от ненависти ко мне. На лекциях о моих книгах всегда кто-нибудь выкрикивал угрозы. А русские националисты не простили, что я не выражал твёрдости отстаивать “Великую Россию” в её имперской ипостаси. (Впрочем, ненависть ко мне одновременно с разных сторон — довольно веский признак, что линия моя верная.)
А в массе — людям хочется и необходимо верить — во что-то, в кого-то. От наступивших перемен — как было стране не ждать непременно и сразу — чуда? Таким возможным чудом мнилось и моё вмешательство. Вот, может, этот приедет — и сдвинет, и всё изменится?
Но чем заняты сегодня российские деятельные мозги? Экономикой, экономикой, “реформой”, “ваучерами”, коммерческими банками, — во всём этом я менее всего понимаю. (Только то и понимаю, простым глазом, что народ — бесстыдно и ловко грабят.) И нельзя представить, как я сейчас, по приезде, — сумел бы усовестить новых воров и новых чиновников: не грабить народ.
Окликала меня Россия и иначе: во многих десятках, если не сотнях просьб. Чаще всего: помочь семье выехать в Америку. Ещё немало писем: выехать больному и сопровождающему на лечение в Европу или в Америку, тоже понятия не имели, сколько это стоит, в десятках, если не сотнях тысяч долларов, и сколько ж надо хлопотать — а кому? разве у меня есть для этого штат? — И из уже отколовшихся республик: “Умоляю, помогите семье переехать в Россию!..” Иные пронзающе: “Христом Богом заклинаю, помогите!” — но неохватно мне помочь. Больно было пропускать это всё через сердце. — Потом многие просьбы: напечатать на Западе рукопись, издать книгу, — это при полной немощи русских издательств здесь, и тоже ведь не понимали. — И просто рукописи, сборники стихов навалом, чтобы читал, отзывался, — да разве все их прочесть?.. Не ошибусь, сказав: из каждых десяти писем с родины девять содержали только просьбы, лишь в одном — существенные мысли о России, о сегодняшних бедах её.
Почта писателя... (А что в России будет? Стократно всё это же.)
Слегка стал я касаться и самоновейшей литературы — третьеэмигрантской и выплывающей на Запад из советского подполья. Да, видно произошёл надрыв русской литературы, пролёг резкий рубеж: до дикости чуждые приёмы и мерки. И читать — совсем неинтересно, даже отвратно. Необратимая смена эпох? Или просто Порченая литература? — так я назвал её для себя.
Между тем политическая свалка в новой России всё накалялась — и на самом же бесплодном направлении. В полном небрежении оставались 25 миллионов русских в бывших советских республиках (никто и не пошевельнулся забирать их, хотя бы из пылающего Таджикистана или из Чечни, где русских безнаказанно теснили, грабили, убивали). И в какую пропасть летит страна с провальными гайдаровскими реформами — не забота. А весь накал, как у двух козлов, столкнувшихся на мостике, пошёл на борьбу между группой Ельцина и группой Хасбулатова. Как годом раньше Ельцин видел только одного врага — Горбачёва, а раскромсанье России казалось ему второстепенным, так сейчас важно было раздавить Хасбулатова и изменника Руцкого. Ото всего этого к концу 1992 года развилось напряжение, грозившее полным хаосом в стране.
(А парадокс, усмешка истории, которую не замечали участники той борьбы, состояла в том, что “демократы” — ради поддержки своей надёжи Ельцина — защищали план конституции авторитарной России. А Верховный Совет, большей частью коммунисты, всей душой преданные тоталитарности, — эти, чтобы только подорвать Ельцина, вынуждены были ратовать за демократию. То есть обе стороны действовали не по принципу, а по политической тактике.)
Выступать перед народом систематически и объяснять свои действия и планы, как это делал Рейган и другие западные лидеры, — Ельцин не имел ни личной способности, ни охоты (да недоступно было и советникам сочинять: чтбо ему говорить при таких провалах, при таком кричащем несоответствии слов и дел?). Однако перед московской интеллигенцией, как, очевидно, внушили ему, иногда надо было изъясняться. И он собирал избранных, обычно в парадной кремлёвской обстановке. И в ноябре 1992, через два месяца после того, как не “лёг на рельсы”, высказывал на “конгрессе интеллигенции”, по чьей-то шпаргалке, премудро: “Мы недооценили инерцию прежней системы. И результаты реформы оказались в зависимости в меньшей степени от радикальных действий правительства, а в гораздо большей — от ритма жизни, от стереотипа поведения людей”. (Постыдники! Если вы и инерции не предусмотрели — о чём же вы вообще думали, заваривая кашу? — И опять у вас этот неисправимый народ виноват, не ценит благодеяний?) — Двумя месяцами спустя ещё одно объяснение на Совмине: Ельцин “не согласен, что 1992 потерян для России. Была бы катастрофа, если бы не начали реформы. Они пошли по единственно [уже!] возможному варианту. Был огромный дефицит мужественных людей, готовых взять на себя всю тяжесть ответственности. В тех условиях неуместны были дискуссии [даже дискуссии?] о том, какую модель реформ проводить, не было возможности выбора команды... [И нашли Гайдара-Чубайса...] Не было опыта решения таких проблем…”. — Посмели и без опыта. Только для того, чтобы показать кукиш робкому Горбачёву? И для сего — требовал Ельцин, и вырвал от Верховного Совета, “чрезвычайные полномочия” на полтора года.