Выбрать главу

Горлановский роман прямо обозначает траекторию авторской судьбы уже самим своим названием — «Нельзя. Можно. Нельзя». Первое «нельзя» означает, что в советское время свобода в России была невозможна из-за идеологических запретов. А тяга к свободе заложена в героине едва ли не генетически: «От матери мне достались общительность и любовь ко всему миру, от отца — затаенная нелюбовь к советской несвободе». Советская несвобода в романе вытесняется погружением в сферу семьи, быта, детства. Символичен в этом смысле эпизод смерти Сталина, запомнившийся девочке тем, что строгий отец впервые взял ее на руки. «День смерти Сталина был одним из самых невероятных в моем детстве! Проходил какой-то митинг, ничего этого не помню (кроме портретов вождей: Ленин и Сталин в полный рост). Главное: отец взял меня на плечи! Раз в жизни… Без ума от счастья, я не знала, за что держаться там, наверху. Сначала старалась руками — за воздух: вот я здесь — на папиных плечах, смотрите все!»

Вообще похороны Сталина стали, кажется, частым эпизодом в современной женской прозе, приобретая символическое значение. Достаточно вспомнить аналогичную сцену в нашумевшем недавно «Казусе Кукоцкого» Людмилы Улицкой, где девочек, едва не погибших в толпе на похоронах отца народов, ищет их собственный (хотя неродной) отец: «Именно в этот момент они стали сестрами». В романе Ирины Полянской «Прохождение тени» именно отец, грозное божество героини, радуясь, приносит весть о смерти Сталина. Девочки во всех этих романах словно бы проходят новую инициацию, отчасти обратную: они переходят не из малого мира семьи в большой — мир рода, но освобождаются из-под тотальной власти тирана тем, что переходят в сферу семьи, под власть отца (от которой, впрочем, им тоже предстоит освобождаться). А поиск отца оборачивается поиском собственной идентичности, новых координат в истории и биографии.

Свободе, как явствует из горлановского романа, необходимо учиться. Например, ранние студенческие упражнения в вольнодумстве — отнюдь не свобода, а «раскованность, но и только». И любовь не дает личной свободы: «У меня ведь руки дрожали всякий раз, когда я собиралась на свидание. А вдруг он не придет? Всю жизнь бы и ходила с дрожащими руками, в рот бы милому смотрела… Нет, никакой свободой тут не пахло даже, ровно наоборот — я стала б рабой любви. Это была пытка счастьем».

Писательство же — безусловно, акт свободного выбора: «Оставалось еще много свободы: о ком писать, в каком жанре, сколько времени…» Но такой выбор в нашей стране (при том, что есть семья — муж-писатель, четверо детей) влечет за собой бедность, кромешно тяжелый быт, бесконечный труд… И всюду мерещится вечный надзор всевидящего ока КГБ.

Потом, в перестройку, оказалось, что все можно — даже, к счастью, публиковать свои произведения в журналах.

Однако вскоре снова воспоследовало «нельзя» — но уже как сознательное самоограничение, диктуемое обретенной верой: «Все СРАЗУ изменилось вокруг… мир стал един. И всюду Бог!…Если раньше я работала с прямой перспективой — свой взгляд на вещи отражала, то теперь пришла пора обратной перспективы. Когда Бог смотрит на нас! Каждую строчку Он видит… Надо себя ограничивать. Какая уж тут свобода! Выбор сделан. Ответственность важнее свободы. Все круто переменилось. Так же пишу о том, что знаю, вижу, слышу, но все время помню, что я — христианка… ПРОЩАЙ, СВОБОДА!»

Таким образом, сюжет романа-монолога может прочитываться как принципиальная, осознанная перемена властных инстанций: отец народов — собственно отец — Бог Отец.

Этот акт перемены миропонимания и становится в романе Горлановой завершением, обретением подлинной личности. По сути, мы имеем дело не только с реальной биографией писательницы (здесь как раз не противопоказан и вымысел), но биографией человека вообще — в ее новом, постсоветском, сегодняшнем понимании. Читатель явно может сверить с вехами рассказанной автором судьбы и собственный опыт.

Каждая историческая эпоха формирует свою смысловую матрицу в синтаксическом, как говорил Г. О. Винокур, развертывании и построении биографии. Биография — это именно синтаксически, а не эволюционно, не хронологически развернутая личность. И этот «синтаксис» определяется культурой (подзабытая работа Винокура так и называется — «Биография и культура»). На первый план в таком понимании выходит группировка биографических фактов.

Новая эта группировка сходна в «Лидии…» и «Нельзя. Можно. Нельзя», в других произведениях современной (и не в последнюю очередь женской) прозы: освобождение личности из-под Власти путем врастания в интимно-телесную или духовную, в самом высоком понимании, сферу частной жизни. Сегодня, быть может, на фоне усталости от постмодернистской бессубъектности растет новый интерес к человеку — не к типу, не к психологии, но именно к биографии частного человека.