Выбрать главу

“Денисов. Надо, главное, жить широко.

Рубинштейн. Да. Это верно. Были бы… не было б войны вот.

Соколов. Война не навсегда. Немцы нами поперхнутся, как жиром. Как жир в горле, встанет — и пиздец. И чаем уже не запить.

Все смеются ”.

У русского солдата — такого невзрачного и грубого, такого непобедного и некрасивого, будничного и озабоченного вполне естественными желаниями, такого, каким его изображает Сорокин, — презумпция победы, дарованная каким-то мистическим вихревым актом, заговором, который зародился в этих еретических газетных письменах, начертанных ритуальным языком-шифром.

Пьеса из этого же круга “Русская бабушка” построена, в сущности, на таком же механизме. Гиперреалистически, документально зафиксирован монолог восьмидесятишестилетней бабушки о тяжелом быте, об уходах в прекрасное прошлое и возвращениях в хлопотливое настоящее, о ее потерях и ее радостях. Прерывая нескончаемый и полный повторов монолог, идет удалая частушечная интермедия, где в бабушке прорывается мощь и сочность фольклорной культуры вместе с обсценной народной лексикой. В этом контексте она может означать только одно — витальный заряд, лихой бабий танец жизни, смеющейся над поползновениями смерти.

Тот же оптимистический заряд — на тему русской национальной кухни — можно увидеть в веселой и специфически сюжетной, авантюрной пьесе “Щи”. Здесь, в пространстве антиутопии, изображается тоталитарный, оскопленный мир, где возобладали экологическое движение и идеология “зеленых”. Мясная кухня объявлена вне закона и приравнена к уголовно наказуемым преступлениям. Фантастический перевертыш срабатывает весьма эффективно: ценности воровского мира, по которому живет наше современное общество, мгновенно преобразуются в ценности кухонно-деликатесной жизни. Сорокин допускает двойной сарказм — абсолютная готовность страны к тоталитарному мышлению и представление о том, что русский дух в русской же кухне, жирной и смачной, весь, так сказать, и выразился, улетучившись из кастрюльки. Борщ Московский, Рассольник и Царская Уха из уголовного подполья распрекрасно правят страной “экошвайнов”.

“Дисморфомания” (поставлена Алексеем Левинским в Москве) и “Dostoevsky-trip” (поставлена — вслед за “Щами” — Валерием Беляковичем в Москве, а в Новосибирске — Юрием Урновым) и еще несколько незначительных текстов (например, “Юбилей”) складываются в другой цикл. Здесь странные герои в странной диспозиции, прожив часть своей жизни, обнаруживают себя играющими другую жизнь — жизнь внутри классической литературы. Это разрушительный иронический жест в сторону классики, попытка обессмыслить ее ценности, поместив “цитатные” слова и жесты внутрь современной ситуации. В “Дисморфомании” вольный коллаж из шекспировских пьес разыгрывают больные дисморфоманией — люди с психическим расстройством, которым мерещатся уродства на их нормальных телах. Врачи отбирают у больных их орудия — изделия, которыми они привыкли прикрывать свои мнимые недостатки, — и устраивают настоящий сеанс психотеатра. Шекспир дает тот уровень невротизма и массового психоза, драматизма и эмоционального расстройства, когда больные забывают о том, что мучило их всю жизнь. В слове “Дисморфомания” заключается разгадка этого цикла Сорокина. Дисморфомания дословно — “страсть к разрушению формы”. Классический театр в понимании Сорокина “разрывает” душу и действует как психотеатр на душевнобольных.