Н. Я. предложила ему прослушать их во второй раз, но Б. Л. решительно отказался28.
В эпоху позднего реабилитанса И. Г. Эренбург советовал Н. Я., когда она хлопотала о пересмотре дела, отрицать авторство этих стихов и объяснить признание самого О. Э. самооговором — мол, и не такое признавали под нажимом... Характерный совет! Н. Я. не последовала ему. Я сам слышал от И. Г. резкий отзыв об этом стихотворении. Разумеется, дело было вовсе не в поэтическом их качестве.
«Сальеризм» и «моцартианское» очень редко встречаются в таком чистом виде, как в драме Пушкина: чаще они смешаны или являются разными стадиями развития художника, в котором или берет попеременно верх то одно, то другое, или одно постепенно уступает место другому. Так в Станиславском к концу жизни «моцартианское» уступило место «сальеризму»; у Мейерхольда — наоборот. С. Эйзенштейн — явно всю жизнь был «сальеристом», и некоторые его претензии к Мейерхольду (как, например, то, что тот не хотел поделиться с учениками некой «тайной» ремесла режиссуры) объясняются органическим непониманием Сальери Моцарта как художника, не знающего «законов»: только пушкинский Сальери видел в этом некую божественную наивность гения, а Эйзенштейн — лукавство хитреца, берегущего «коммерческую тайну». Меня всегда поражало это место воспоминаний Эйзенштейна, так его выдающее. Если верно прочитать эти строки, то они совсем не снижают образа Мейерхольда, а очень невыгодно характеризуют Эйзенштейна. Есть подозрения, компрометирующие не подозреваемого, а подозревающего. Это опять то же самое, что мне сказал старый колхозник двадцать лет назад: «Свекруха, блядь, снохе не верит».
Рассказ Юзовского о гибели его брата Бурского. Вечером 16 октября 1941 года в одном из кабинетов Совинформбюро сидели Бурский и Г. Ф. Александров29. Только что получено телефонное распоряжение о срочной эвакуации, еще полусекретное. Слух, что немцы могут ворваться с часу на час. Отдаются какие-то распоряжения. Лихорадочная атмосфера. Александров достает бутылку коньяку. Пьют из стакана и из крышки графина. Бурский настроен спокойно-фаталистически, а Александров панически. Опьянев, он начинает красноречиво говорить о том, вот, мол, как кончаются великие империи... Бурский возражает, что это еще не конец. Александров спорит с ним. Потом, вдруг протрезвев, испуганно замолкает. Вот этого разговора и своей паники он никогда не мог забыть их свидетелю Бурскому. Затем произошла темная история с осуждением Бурского в штрафники. Судом дергала рука Александрова. «Александров — убийца моего брата»... Бурский был убит в штрафном батальоне (5 июня 1958 г.).
Мейерхольд разбирался в пьесах, как Бонапарт в полевых картах...
Из инструкции СПб. градоначальства полицейским участкам: «Штундистов, баптистов, гугенотов и прочие малоупотребительные вероисповедания считать за евреев...»
...Вот я наблюдаю маленького, честного и добросовестного литератора, который всю жизнь сочиняет какие-то повести и рассказы, катит, как Сизиф в гору, камень, мучается с ним, недоволен собой, переживает отношение к себе других, заживляет раны самолюбия и снова ранится. А между тем, записывай он просто то, что он видит и слышит каждый день, без всяких «фабул» и «композиций», и он исподволь создал бы великую книгу века. Но для этого нужно дать обет скромности, а на это мало кто способен.
А. — это человек с непоколебимым самоуважением. Он не был ни умнее, ни талантливее своих товарищей, но удивительное отсутствие сомнений в самом себе придавало ему вес и силу, твердость походки и гипнотизировало окружающих.
Ноябрь 1940 г. Кафе «Националь». Пьяные уже среди дня Ю. Олеша и К. Финн, сидя за столиком у окна, спорят о том, кто из них хуже. Олеша скандирует со своей шляхетской дикцией: «Я — герой советской литературы…» Финн пыхтит: «Ладно, ты герой, а „эмка” у меня раньше будет...» Олеша: «Ты, Костя, хуже Кукольника...» Они совсем рассорились. Олеша встает и, не платя, чуть пошатываясь, идет к выходу. Дойдя до дверей, возвращается обратно и, не глядя на Финна, все с той же удивительной дикцией, которая отчетлива, даже когда он сильно пьян, и, м. б., даже еще отчетливее, говорит: «Дай сто рублей!..» Финн лезет в карман и, вынув толстую пачку, отделяет одну бумажку. Олеша небрежно сует ее в наружный карманчик пиджака. Уходит и опять возвращается: «Я знаю, ты презираешь меня. Я сам себя презираю. Я то, что называется второй сорт. А ты... пятый сорт!..» И быстро уходит.