В мае позапрошлого года, с командировкой и авансом иллюстрированного журнала в кармане, я стартовал на своем сборном тримаране (перестроенный “Таймень” с поплавками, гротом и кливером) с берега валдайского озера Стерж, куда впадает ручей, берущий начало из знаменитого родника у деревни Волговерховье, и за три летних месяца проплыл всю Волгу до ее устья, закончив свое путешествие на берегах Каспия. Я плыл долго и трудно, с великими усилиями переваливал через дамбы, попадал в шторма, рисковал, доверившись хрупкому сооружению из дюралевых палок и дышащей на ладан резины, тонул, страдал от палящего солнца и дождя, ел с ножа, боролся с комарьем. Спал, укрываясь парусом, обедал на парусе, постелив его у палатки на речном песочке, потом натягивал парус на шкаторины и, наполнив грот ветром, отправлялся под ним в плавание. Этот розово-белый кусок лавсановой ткани оказался накрепко связан со мной и моим образом жизни. По вечерам в палатке я подносил к лицу косой угол скомканного грота и, смахивая следы дневной усталости, вдыхал запах зюйда, речной волны, солнечного настоя из дубовых, сосновых, березовых хлоропластов. Он пахнул дымком вечерних костров, рыбацкой зорькой, речным мужским одиночеством. Он пахнул Волгой.
Спустя два месяца достиг родины отца. Обогнув мыс Ахмат, вошел в Волгоградское море с его бескрайним и немереным разливом воды, берегами у горизонта, высокими кручами доисторических меловых отложений. Третьего августа во втором часу пополудни прошел знаменитый утес Степана Разина. Потом Столбичи — умопомрачительные береговые образования из песчаника, обтесанные ветрами, похожие на соборную коринфскую колоннаду, наводящие на мысль о вмешательстве разума в дивные дела природы. Дул ровный попутный норд. Один день сменял другой, а ветер все не кончался, и я радовался этому, вылавливая по вечерам в палатке из транзисторного шороха “Маяк” с метеопрогнозом на завтра, как язычник, суеверно молился своему борею. С утра пораньше садился на воду, выплывал на середину Волги и, закрепив на утке фал распахнутого до последнего своего дюйма паруса, устраивался поудобней в кокпите, вверяя свой шип дыханию норда. Лодка ходко неслась по фарватеру, вода ровно и уютно журчала под стойкой румпеля, уходя в длинный кильватерный след, и каждый день был днем солнца, попутного свежего ветра, работающих на полную катушку парусов, веревок и килей, почти не требующих моего вмешательства. Вытянувшись на расстеленной в кокпите палатке, подставлял утреннему бризу дочерна загоревшее тело и, лениво пошевеливая педалями рулевого управления, то рассматривал, сверяясь с картой, живописный правый берег в бинокль (левый был плосок и неинтересен), то обновлял дневниковые записи и писал письма, а то и задремывал незаметно, всем телом слушая лодку, ровно поскрипывающую своими дюралевыми суставчиками и позвонками. Это были дни полнейшего покоя, одиночества и даже угадываемого счастья. Ничего лучше этого плавного и неостановимого движения вперед — за очередной мыс, за линию горизонта — река мне подарить не могла…
Над Волгой — разлив солнца. Струящийся зной дрожал над отмелями островов, на которые я ненадолго высаживался, чтобы искупаться. Песок был раскален настолько, что ступни ног не выдерживали. Я был один на всю Волгу — и я был недосягаем: редкая лодка в те дни могла доплыть до середины реки. Бензин вдруг стал дорог, местное население и рыбаки были вынуждены пересесть на весельные плоскодонки. Река будто вымерла. Лишь изредка прошмыгнет вдоль берега моторка да проплывут три-четыре за весь день сияющие космической сталью газгольдеров безлюдные самоходки с нефтью и газоконденсатом, с которыми я вежливо расходился в фарватере, отвечая на назойливый блеск биноклей в их рубках своим блеском. Рейсовое движение пассажирских судов по Нижней Волге уже несколько лет как было прекращено за нерентабельностью. Пристанские дебаркадеры исчезли, береговые лестницы и съезды к ним обезлюдели, поросли крапивой и метровым чертополохом.