Родню берег,
Как око,
Делился с ней.
А вот в моей — нет проку
Ни мне,
Ни ей.
В окно глядел с рассвета,
Молился дед.
А я — с утра в газету,
Потом — на свет.
Легко он делал благо,
А мне — трудней.
Он выкормил ватагу
Своих детей.
А я —
Всего лишь дочку
За жизнь одну.
Он отвечал за рощу,
Я — за страну.
Участок невеликий
Знал дед-лесник.
Одну читал он Книгу,
Я — много книг…
* *
*
Кто взошел из крыла, кто — из моря,
Кто Словом был взят, кто — измором.
Кому небо — дом, кому дом под крышей.
Кому жить землей, кому тайной свыше.
Знай, во всем, что живет, есть великая сила.
Между звезд золотых голубые стропила.
Уцепиться за них — как с бедой расквитаться,
Если даже в отрепьях до кончины скитаться.
* *
*
Все уходит безвозвратно,
Остаются только пятна
Памяти слепой, —
Лошадь водят по базару
Два цыгана под гитару,
Просят на пропой.
В гору движется паломник…
Над строкой сидит надомник…
На гвозде висит пальто, —
Пыльно в городе уездном,
Память — прорва, как известно,
Что ни вспомнишь, все не то.
* *
*
…Но как искры сыплются из печи
Буковки Его. Его слова
Загорятся, как на свадьбе свечи,
И к утру поднимется трава.
Знал я — вдохновения не просят,
Знал — оно у Бога в тайнике,
Будь голодный ты, шатайся босый,
Все равно не унесешь в руке...
Изгнание из номенклатурного рая
Виктора Ерофеева наша критика не любит. Имя его редко употребляется с приличествующими преуспевающему писателю эпитетами: “известный”, “популярный”, “знаменитый”. Чаще пишут: “небезызвестный”, “скандально знаменитый”, “эпатажный”.
“Средних лет эпатажный писатель, знаменитый тем, что не признает в литературе никаких „табу”. Популярен более на Западе, в Германии, чем в России, где о Ерофееве знают только критики да литераторы”, — дает Павел Басинский иронически сухую аттестацию в духе редакционных справок “коротко об авторе” (“Октябрь”, 1999, № 3).
Его обвиняют в назойливой саморекламе, в имморализме, в цинизме, в порнографии, в садизме, договаривались и до “сатанизма”, но при этом подозревают, что звание “сатаниста” и “порнографа” ему приятно. Есть те, кто отдают ему должное как литературоведу, критику, эссеисту, но отказывают в писательском даре, находя прозу искусственной, холодной, мертвой, расчетливо скроенной по рецептам, популярным в лаборатории западных славистов. (Так, Татьяна Касаткина, рассуждая о составленном Ерофеевым сборнике “Цветы зла”, сравнивает его собственную прозу с искусственными цветами — “Новый мир, 1998, № 1.)
Его часто подозревают в тщательно просчитанных пиаровских ходах и корыстных расчетах, и если кто-то из литераторов вздумает составить антологию — о ней будут писать просто как об антологии, но если это сделает Ерофеев — непременно зададутся вопросом: с какой целью? “Некоторым писателям мало быть просто писателями — хочется еще руководить литературным процессом. Составлять обоймы, сколачивать группы, двигать вперед полки, обходить с флангов etc., etc.”, — начинает Владимир Шпаков рецензию на сборник “Время рожать” (“Дружба народов”, 2001, № 10).
Ну а уж если Ерофеев и в самом деле составит обойму, как это случилось, когда он в своей программе “Апокриф” объявил пять лучших писателей России, среди которых, разумеется, не забыл поставить собственное имя (остальные — Акунин, Сорокин, Пелевин, Толстая), — так это назовут не только “инфантильной выходкой с целью безвкусной саморекламы, эпатажем и очередной провокацией, на которые Ерофеев мастак”, — как, например, это сделал Николай Климонтович в “НГ Ex libris”, — но еще обвинят и в попытке соорудить фильтр, чтобы не дать просочиться вовне текстам конкурентов.