“Папа застенчиво приносил с работы из кремлевского продуктового распределителя синие пакеты со вкуснейшей едой: хрустящие молочные сосиски, тонкую „Докторскую” колбасу, буженину, семгу, балык, крабы... По кухне шел острый запах маленьких пупырчатых огурцов с желтой завязью цветка в разгаре зимы”. Эти пупырчатые огурцы зимой на фоне нищей, полуголодной России стоят, конечно, набоковской “ананасной земляники”. Вот только картинами собственного, волшебного, детства Набоков простодушно упивается, вспоминая о нем как о потерянном рае и нисколько не думая о “нищей России”, а Ерофеев, упрекнувший писателя в отвратительном самодовольстве, ни на минуту не упускает из виду, что идиллия его собственного детства номенклатурного барчука развивалась на фоне зрелого сталинизма и огромных очередей. “Бабушка звонила маме на работу с восторженным докладом о моем завтраке: „Витюша съел целую баночку черной икры!”” — пишет он, не забывая уточнить: “В послевоенной полуголодной Москве”. Так что критику, уже заготовившему фразу о картине сытой жизни и привилегий на фоне “послевоенной полуголодной Москвы”, приходится эту фразу проглотить.
Самоирония пронизывает повествование о детских годах рассказчика, та самоирония, которой всегда не хватает в его натужной прозе.
Ерофеева упрекают в том, что книга “Хороший Сталин” написана по западным рецептам. “Модные лекала уже давно предложены такими бестселлерами, как, например, „Траектория краба” Гюнтера Грасса. Ход в принципе беспроигрышный. Берется важная и желательно болезненная общественная проблема, добавляется личная заинтересованность, горы документов, и все это рассматривается с философской неторопливостью”, — пишет, как уже упоминалось, Лиза Новикова (“Коммерсантъ”, 2004, 11 июня).
Как раз остросюжетный роман можно состряпать по чужому образцу, но книга, сочетающая “болезненную общественную проблему” и личную заинтересованность, автобиографическая в своей основе, несет на себе слишком индивидуальный отпечаток личного опыта.
Как в интеллигентской полудиссидентской традиции оценивается труд идеологических надсмотрщиков? Как о них пишут? Правильно — с ненавистью или сарказмом. Ерофеев выбирает мягкую иронию.
“У мамы была интересная работа. Она читала то, что никто не мог читать, за что немедленно могли бы расстрелять. Скромная избранница, младшая богиня, сопричастная тайне мироздания в небоскребе на Смоленской площади, она читала американские газеты и журналы, выискивая клевету на Советский Союз и резюмируя ее начальству отдела печати” — так охарактеризован труд мидовского референта, имеющего “допуск” к заграничной прессе, который выдается, понятно, только очень проверенным товарищам, прошедшим тщательный отбор в соответствующих органах. “Американцы вели себя некрасиво, клеветали обильно... Но от мамы американская клевета отлетала, как от стенки горох. Она понимала, что сибирские стройки коммунизма — это вам не лагеря смерти”.
Близорукость достаточно образованного человека, имеющего доступ к информации и не способного ее усвоить, изображается без всякого нажима и пафоса. “Они не использовали систему, как проходимцы, а пропитывались ею насквозь и видели ровно то, что она хотела, чтобы они видели”, — размышляет Ерофеев уже в связи с карьерой отца, которая складывается из цепи случайностей, блестяще использованных человеком с незаурядной волей и работоспособностью.
Сын бухгалтера-железнодорожника и мелкой служащей с четырьмя классами образования, Владимир Ерофеев, сложившийся “советский человек”, волевой комсомолец, “закончивший школу на одни пятерки”, не имея призвания к филологии, равнодушный к художественной литературе, поступает, однако, на филфак Ленинградского государственного университета, “чтобы во имя мировой революции выучить испанский язык”. Война в Испании тем временем кончается, Владимир Ерофеев начинает учить французский — и здесь его жизнь меняется: второкурсник получает предложение переехать в Москву и продолжить образование на Переводческих курсах при ЦК ВКП(б).