Выбрать главу

Конечно, опиум явился только катализатором, а суицид принял обличие Поезда — грозной материализованной метафоры Пола, расчленившего тело и погасившего свечу Анниной жизни. В романе как в художественно взаимосвязанном единстве нет ничего случайного. Образы поезда и склоненного “мужичка, работающего над железом” (железнодорожного рабочего), возникают на страницах романа одновременно с Анной — как дурное знамение и дуновение Рока, от которого ей не уйти. Так что Поезд, а не Вронский — ее истинная пара (ему она и отдается в конце концов). Тогда как идеальной парой Вронскому была... его Лошадь (Фру-Фру, по имени героини модной в кругу светской молодежи оперетки). Свою любимицу (с которой у него была такая тонкая душевная связь, какой и в помине не было никогда с Анной) он позорно погубил, движимый честолюбием. Но то была только репетиция. У Анны оказалась человеческая, а не животная душа — она и была принесена в жертву, поскольку являлась инородной миру людей-животных (где пышно цветет адюльтер) и миру людей-машин (Каренин, “свет” и др.). Таков символический план этого в высшей степени реалистического произведения.

Другой, еще более важный аспект романа: все его герои — дети по уму (именно поэтому “Анну Каренину” необходимо нужно “проходить” в школах!). И туповатый сановник Каренин, жалующийся изменившей жене, что он “пелестрадал”. И Анна, желающая своей смертью “проучить” Вронского с его матушкой. И Вронский — “офицер-мальчик”, с такими же, как он, светскими “сорокалетними детьми” на балу. И Стива, конечно же. И Лёвин — подавно, Подросток — такой же, как у Достоевского, но другой группы психозов пубертатного возраста (не шизоидных, а маниакально-депрессивных). Толстой и англичан не любил как нацию — не за буржуазный дух, не как врагов, которым он при обороне Севастополя глядел глаза в глаза, не за их сытость, респектабельность и черствость на люцернском променаде, а за самоуверенность и надменность, — не любил как “взрослых”. Перепало на орехи и Шекспиру, их национальному гению, — за то, что не поймешь, где он серьезный, а где надсмехается и зачем. Любопытно, что музыка имела над Толстым власть такой непререкаемой силы, как над детьми из Гаммельна или дикарями в парагвайском государстве иезуитов (как над Ильичом “Аппассионата”). Не зря японский самоубийца Акутагава Рюноскэ (1892 — 1927) почитал Толстого самым самомучительным не только из русских, но и из гениев всего человечества (вероятно, из-за взрывчатой смеси умственного буддизма — см. эссе О. Мандельштама “Девятнадцатый век”, — со склонностью к суициду — см. самого Толстого “Исповедь”). Страннейшая фигура — бунтарь-мракобес (“Грамотный как работник гораздо хуже”, — считает Лёвин, а сам Лев Николаевич в те же годы плоские и назидательные хрестоматии сочиняет для крестьянских детей), чуть не половина сочинений которого после “Анны Карениной” из-за конфликта с патерналистским государством публиковалась либо за границей, либо посмертно.

Кто бы еще мог в 82 года, запутавшись в семейных делах и собственном учении, выкинуть такой фортель?! Бросить все, “опроститься” чуть не до армяка и железнодорожного вагона 3-го класса (где его и просквозило насмерть) и отправиться в места своей молодости, описанные в “Казаках” (нынешнее селение Толстой-Юрт), где когда-то, в виду заснеженных вершин, он так оплошно разминулся с любовью — недолюбил свое! Надо ли удивляться, что добрался великий писатель и матерый старикан только до станции Астапово в нынешней Липецкой области, где и умер, как загнанный зверь, обложенный родней, сподвижниками, репортерами и ошалелой толпой всякого сброда, словно его кончина — ярмарочный аттракцион заезжей знаменитости вроде Гудини...

Воля к жизни и воля к смерти

Когда на традиционном Букеровском обеде было объявлено, что лучшим романом 2003 года жюри признало “Белое на черном” Рубена Давида Гонсалеса Гальего, зал разразился аплодисментами. Аплодируют в таких случаях, впрочем, всегда, и за шумом не углядишь тех, кто лишь вежливо складывает ладони, а то и демонстративно не выпускает из рук бокала с вином, всем своим видом показывая, что не одобряет принятого решения.

Я аплодировала искренне. Мне хотелось, чтобы победила книга, которая обещала занять в литературе совершенно особое место не на один лишь год, а на годы. Хотелось, чтобы в нечеловеческой, страдальческой жизни русского испанца, с младенчества обреченного на неподвижность страшным диагнозом “детский церебральный паралич” и на скитания по детским домам, был бы этот если и не хеппи-энд, то все же момент триумфа, признания, торжества воли к жизни, духа и таланта над физической немощью. Ну и, наконец, если все эти мотивы кому-то представляются слишком отвлеченными — мне было приятно, что решение жюри совпало с моими предпочтениями и моим прогнозом.