Григорий Кружков. Гостья. М., “Время”, 2005, 400 стр. (“Поэтическая библиотека”).
Еще одна книга в той же замечательной поэтической библиотеке “Времени”. Георгий Кружков, все-таки более известный — даже знаменитый — как переводчик Шекспира и Китса, Донна и Йейтса, Эдварда Лира и Льюиса Кэрролла (впрочем, всех не упомянешь!), составил свое поэтическое избранное за почти сорок лет. Кружков построил книгу как увлекательную длящуюся перекличку между своими оригинальными стихотворениями и переводами из любимых авторов. Его книга — не собрание линейно читаемых текстов, а приглашение читателя к игре, к улавливанию еле слышимого эха и веселому жонглированию “вечными” образами. Гостья — все-таки, скорее всего, Муза. Та самая, диктовавшая не только Данту, но и всем переведенным Григорием Кружковым поэтам. На разных языках и в разных столетиях. А теперь вот захаживающая и к нему самому. Это странная Муза — я не знаю ее имени. В руках у нее не лира и не двуствольная флейта — но зеркало. И заглянувший в это зеркало видит уже не себя, а бесконечную череду перекликающихся друг с другом поэтов. Он вовлекается в их игру и уже не может остановиться. Даже
Когда, онемев и почти не дыша,
Все глубже под землю уходит душа —
В своей одинокой, безмолвной борьбе…
Но что-то ведь нужно доверить Судьбе.
Возможно, имя Музы, своей Гостьи, в итоге сумел узнать автор. Но он не сообщает его читателю, лукаво предлагая последнему ввязаться в игру и все узнать самому.
Ирина Василькова. Террариум. Книга стихов. М., Издательство Р. Элинина, 2004, 76 стр.
Книгу Ирины Васильковой отличает какая-то нарочитая избыточность, восторженный захлеб раннего Пастернака. Дело вовсе не в конкретных перекличках — у кого их нет, — а в нежелании поэта чем-либо себя контролировать. В демонстративной невозможности самоограничения — имеется в виду самоограничение в поэтике. По соседству с вполне традиционными, мастеровитыми “женскими стихами” (“в этом замкнутом пространстве / между старостью и страстью”) — изощренные верлибры, сцементированные единственно устройством зрения, насекомой хищностью взгляда. Это фасетчатое устройство зрения, апеллирующее к раннему Заболоцкому, вероятно, более всего лакомо на настоящий момент для поэта. Так и видишь, как она, “сидя в позе лотоса”, отрешенно вглядывается в террариум “наоборотного мира”: “Так и спи, мой стеклянный, чешуехвостый…”
Но устройство зрения — штука неотменимая. Отвлекаясь от медитации в позе лотоса, взгляд того же автора исхитряется разглядеть, что “пустые деревни сложили серые крылья, / как ночные бабочки, слепнущие на свету”. Эти “серые крылья” деревень дорогого стоят — поэт, сумевший их увидеть, уже не сможет вечно тешиться бликами, таинственным мерцанием и плавными переливами чешуи обитателей террариума. Возможно, помимо своей воли автор обречен
Рухнуть, припасть, плакать в чужие лица,
боль выдыхать из легких, как символ веры, —
так и уснуть, сжимая листок мелиссы,
облаком сна утекая в иные сферы.
Катит поток, не разбирая дороги,
возле бутонов воронками завиваясь,
плещет в края, гомонит, обжигает ноги —
все для того, чтобы жизнь проросла, как завязь…
Е. В. Невзглядова. О стихе. СПб., Издательство журнала “Звезда”, 2005, 272 стр.
Книга литературоведа Е. В. Невзглядовой (поэта Елены Ушаковой) названа вослед одноименному исследованию Б. В. Томашевского. Автор развивает свой взгляд на “проблему стихотворного языка”, пытается формализовать зыбкую грань между стихом и не-стихом, следуя в своих построениях достижениям русской формальной школы, в первую очередь Тынянова и Эйхенбаума. С кем-то полемизируя (М. И. Шапир, Ю. Б. Орлицкий), с кем-то соглашаясь (М. Л. Гаспаров), с кем-то вступая в сложные взаимоотношения притяжения/отталкивания (А. К. Жолковский), автор демонстрирует бесспорную стиховедческую эрудицию и безукоризненную логику. Другое дело, что в теоретической части книги нет и следа того “структурализма с человеческим лицом”, образец которого преподали нам старшие корифеи московско-тартуской семиотической школы.
Не будучи удовлетворенной определениями учителей-формалистов, исследовательница находит объяснение “странностям” поэтической речи в интонационной теории стиха. Определение бесспорное: о том, что стихи — это интонация, неоднократно говорила Ахматова. Впрочем, уверен, нечто подобное говорилось либо интуитивно ощущалось пишущими и до Ахматовой. Уверен также, что всякий серьезно пишущий со сказанным согласится. Вопрос в другом — в предельной субъективности, с которой, обращаясь к конкретным текстам, исследователь трактует “лингвистические механизмы” интонационной теории стиха. Всякий знакомый с математической логикой знает, что можно построить бесконечное число внутренне непротиворечивых моделей (в данном случае — теорий). Проблема в том, что число не только внутренне непротиворечивых, но и жизнеспособных моделей — то есть тех самых интонаций, которые делают записанные столбиком рифмованные строчки стихами, — чрезвычайно ограниченно. Я бы сказал: дозировано. Субъективизм исследователя наиболее нагляден в предлагаемом очерке “молодой” питерской поэзии. Не хочу никого обижать, но при чтении приводимых автором обширных цитат возникает единственный вопрос: чьей интонации здесь больше, Кушнера или Бродского? Так и так получается дурно. Не нужен никому ни второй Бродский, ни второй Кушнер. Стихи их — каждого — замечательны и драгоценны. Драгоценны именно своей уникальностью, интонацией, которая, будучи калькирована, превращается в осетрину второй свежести.