Выбрать главу

Убийство царя стало лишь вопросом времени. И 1 марта 1881 года время пришло. “Судьбоносным” называют часто этот день: вернувшись во дворец, царь должен был подписать указ о привлечении общественности к законодательной работе. Фактически речь шла о конституции, и вот если бы нам успели ее дать…

И что было бы, если б успели? Зачем она вам была? С судебной трибуны провозглашая невиновными неудавшихся убийц — что б вы стали с конституцией, со свободой делать?

 

Подорванная Империя

Царствование Александра III оценивают по-разному. Для одних оно эпоха реакции, для других — последняя счастливая эра России: спокойствие, довольство, отгораживание от суетного европейского мира. И есть еще особняком стоящая, как всегда, леонтьевская оценка: Константин Победоносцев, по воле нового царя, подморозил Россию. Пусть на морозе ничего не вырастет, рассуждал Леонтьев, но зато ведь и не сгниет. Пожалуй, не сгниет, не успеет: под внутренним давлением — взорвется. Что сам же Леонтьев и предвидел яснее других.

Но эпохой реакции (на европейские революции) были последние годы Николая I: император действительно подмораживал развитие, ни на минуту принципиально не отказываясь от него. При Александре III произошло совсем другое — смена парадигмы: отказ от Империи в пользу иллюзорного “Московского царства” стал сокрушительным деянием предпоследнего царя.

“Московское царство” от всех предыдущих, имперских царствований решительно отреклось. Хотя и без манифестов по сему поводу. Слова Александра I о просвещении, о свободе, идущей с окраин, об уникальности и неповторимости населяющих Империю народов (впрочем, последнее не раз говорилось еще Екатериной) теперь стали революционной крамолой. И дело не в масштабах ограничений и репрессий: новый царь был весьма мягок по сравнению, допустим, с дедом. Но самые ярые ненавистники Николая все-таки внутренне понимали, что речь идет именно о торможении, а не о решительной переориентации. Николай создал имперский чиновничий костяк, законосообразную (во всяком случае, по принципиальной своей структуре) бюрократию. А теперь оказалось, что это ни к чему, главное — прямое сближение царя с возлюбленным им народом. Выношенная в предпоследнее царствование, злокачественная эта теория вступит в победную фазу своего развития при Николае II. И почти совсем неприкрыто отрицалось последнее имперское царствование — эпоха реформ.

Десятилетия шли, и сопричастными к деяниям Империи стали ощущать себя многие. Потенциально мощным имперским слоем уже выглядело в конце ХIХ века духовенство, два века приобщения его престолом к Империи сыграли свою роль. Фабричное сословие быстро утрачивало люмпенский характер; чувствовал себя причастным к Империи и солдат. И образованные мемуаристы, и немудреные солдатские песни говорят нам об одном: армия ощущала, что на Кавказе, на Балканах она несет христианским народам свободу и мир, испытывала “чувство высокое, благородное”.

Греми, слава, трубой,

Мы дрались, турок, с тобой,

По горам твоих Балкан

Мы дралися за славян!

“Не нам, не нам, а имени Твоему!” — было выбито на медали за поход 1877 — 1878 годов; и награждаемые чувствовали и понимали смысл этих слов. Нет, православная империя все-таки состоялась, и разными впредь могли быть ее пути.

Но к описываемому времени властные верхи были уже сломлены; и не столько бомбы, сколько неутихающая ненависть общества сыграла в этом огромную роль. Не было больше сил двигаться вперед во враждебном вакууме, в окружающем безмолвии. И антиимперский идеал “царенародного государства” (“народной монархии”, на позднейшем языке) означил собой смену вех. В этом идеале не было места чиновнику, солдату, “инородцу”. И священнику с его “христианской верой разумной” тоже. Все это были люди Империи — петровской, европейской, “немецкой”, царю же надлежало слиться в гармонии и любви с нашим — нутряным, земляным, столетиями пребывающим в неподвижности народом. То есть с той самой “ледяной пустыней”, которая глухо, инстинктивно-бессознательно Империю ненавидела.

И с этими ультраправыми мечтаниями начинал парадоксально совпадать левый общественный настрой. Еще недавно он мог считаться простой проекцией европейского революционизма; но к концу позапрошлого века в отторжении романовской империи все явственней проступает “гуннское” остервенение против порядка как такового, “запах конского пота и кизяка”. Евразийское учение вызревало не одно десятилетие: начиная с 80-х годов XIX века можно заметить в общественных настроениях рост антиимперско-антиевропейского “азийства”. Не углубляясь здесь в эту особую сложную тему, отметим главное в ней. Считается, что, борясь с Империей, общество все-таки желало добра: равенства, справедливости, свободы. Но равенство, как известно, бывает разное: бесправные нищие столь же равны друг другу, как и защищенные законом собственники. Русское правительство и в последние свои десятилетия создавало такого собственника и такого трудящегося, оно очень неплохо справлялось с функциями, присущими в других странах либералам и отчасти социал-демократам (для понимания этого достаточно, например, проанализировать рабочее законодательство предреволюционной России, одно из самых последовательных и либеральных в современной ему Европе). Общество же понятия “собственность” и “буржуазность” агрессивно отрицало. И в отрицании этом сливалось многое. От радикального, люмпенского социализма: в России он не был, как в Европе, смягчен и нейтрализован социализмом умеренным — государственническим и реформистским. До истерической романтики разгульной степи, хмельного мессианизма. Хилиастические крестьянские мятежи против Церкви, власти, собственности и свободы опустошали Европу полтысячелетия назад — над Россией тучи сгустились в XX веке. И художественная элита страны тонко чувствовала надвигающееся, восторженно приветствовала и сама провоцировала сокрушительный вихрь.